Оценить материал
Еще читать в этом разделе
- 11.30Средневековье — двигатель витражного прогресса. Витражи Чарльза Джея Конника
- 11.21Национальную книжную премию США получил Персиваль Эверетт, переписавший «Приключения Гекльберри Финна»
- 11.15Билл Клинтон выпустил книгу мемуаров 'Citizen', где прокомментировал свой роман с Моникой Левински
- 10.22Мемуары Алексея Навального опубликованы американским издательством Knopf
- 10.08Вышли в свет мемуары Мелании Трамп: о выборах, обысках и покушении на мужа
Давид Шраер-Петров. Неповторимая вибрация чувства
15 Января, 2016, Беседовал Максим Д. Шраер
Прозаик, поэт, переводчик Давид Шраер-Петров. Фото из семейного архива
Прозаик, поэт, переводчик Давид Шраер-Петров родился в Ленинграде 28 января 1936 года и эмигрировал из СССР летом 1987 года. Шраер Петров — автор двадцати пяти книг, среди которых хорошо известный читателю роман об отказниках «Герберт и Нэлли», книга литературных воспоминаний «Водка с пирожными», а также изданные в переводе на английский книги рассказов «Jonah and Sarah», «Autumn in Yalta» и «Dinner with Stalin». В феврале 2016 года в московском издательстве «Книжники» выходит сборник избранных рассказов Шраера-Петрова «Кругосветное счастье». Книгу составил сын Давида Шраера-Петрова, писатель и литературовед Максим Д. Шраер. Выход новой книги рассказов приурочен к 80-летию писателя.
Максим Д. Шраер побеседовал с отцом о новой книге, еврейской литературе и творчестве писателя в эмиграции..
О чем книга «Кругосветное счастье»?
Прежде всего, о жизни русских евреев, оказавшихся за границей, в условиях эмиграции, а потом в условиях приживления на американской земле. Действие некоторых происходит на тропических островах, в Израиле, но герои воспринимают себя — особенно за границей — американцами, хотя здесь, в Америке, они ощущают себя русскими. Но если ты спросишь по существу: «Вы русские?», они ответят: «Да, мы русские. Русские евреи».
Если взять как символ рассказ «Обед с вождем», один из самых ярких в книге, как он выражает суть книги?
Здесь суть не только в еврейском вопросе. В компанию эмигрантов случайно, как бы с того света, попадает Сталин. На самом деле его играет, мастерски, актер тбилисского театра, и доводит это до абсурда; люди верят — так же, как верят в реальность появления Гитлера в рассказе Брэдбери «Душка Адольф» (Darling Adolf). Здесь собрались представители разных народов бывшего Советского Союза — азербайджанцы, армяне, украинцы, русские… Евреи здесь выступают как раз на равных. И именно из-за того, что они выступают на равных (это главный герой, писатель, и его жена Мира), оказывается, что вопросы, которые они задают Сталину, — самые больные для евреев-эмигрантов…. И Сталин понимает, что ему нет оправдания. Евреи оказались самыми прямолинейными, откровенными из всех групп, представленных за столом на этой малой ассамблее.
По сути, это модель бывшего Советского Союза в эмиграции?
Да, это первое. А второе — это модель сессии ООН, где в постсоветское время представители бывшей советской империи свидетельствуют с трибуны о своем прошлом.
Папа, давай немного отвлечемся от книги. Ты начинал как поэт и переводчик поэзии. Хотя твои самые ранние опыты сочинения короткой прозы относятся к началу 1960-х годов, ты стал по-настоящему писать рассказы в 1980-е, уже написав три романа и две книги эссе. С тех пор именно рассказы стали одной из твоих излюбленных форм. Чем было обусловлено позднее обращение к форме и жанру рассказа?
Требовательностью к самому себе. Для меня рассказ, настоящий рассказ, а не просто пересказ какой-то истории, произошедшей с кем-то… это драгоценный камень, который не каждому удается отшлифовать. Ну, скажем, рассказы Цвейга, Томаса Манна, Чехова, Бунина, наконец, Набокова, великолепных советских писателей Олеши, Бабеля, Паустовского были для меня высокими образцами. И я не решался за это приняться …. Рассказ как совершенно независимую единицу литературного жанра я осознал и понял только в состоянии полного отшельничества. Став отказником, я вдруг понял, что есть какой-то фокус, и надо этот фокус уловить в каждом случае и придумать рассказ …. То есть внести какую-то магическую струнку, которая настроит рассказ на новый лад. Вот то, что есть у Чехова, что-то совершенно неповторимое… неповторимая вибрация чувства.
То есть ты размышлял об этом, но почти не писал рассказов до попытки эмиграции и отказа?
Конечно, еврейская тема меня очень будоражила, и, естественно, я пережил уже десятый класс (1952-1953 годы), когда мы все зависли буквально над пропастью…. Но потом, после медицинского, уже в армии — в армии антисемитизм не был больше, чем в других институтах общества — я занимался профессиональным делом. Тем не менее, эта тема уязвила меня. Но надо признаться, что пока мы открыто не заявили, что хотим уехать, я все-таки себя отстранял от рассказов о евреях, старался не трогать эту тему, зажимал себе руки.
Почти во всех твоих рассказах главные и второстепенные персонажи – евреи. Это ли делает писателя-еврея еврейским писателем?
Мне кажется, что тут какая-то количественная сторона нужна…. Если ты писатель, еврей по происхождению, и никогда не пишешь о евреях… а такие писатели были. Например, Давид Самойлов. В быту он не скрывал этого, хотя, правда, одновременно крест носил; тем не менее, он не скрывал, что он еврей. Но стихи на еврейские темы он практически не писал. А вот Слуцкий, например, в застолье, в обществе, не особенно любил рассуждать на эти темы, а на самом деле писал много замечательных еврейских стихов. Еврейских не в том смысле, что там действуют евреи, а в том смысле, что он болел за еврейский народ.
Дело ведь не только в тематике. Можно ли говорить о еврейской поэтике, o еврейском рассказе не только в смысле темы?
Это как раз тот самый секрет, который не опишешь никак. … У каждого свой еврейский секрет. У Бабеля… мы сразу чувствуем — это неповторимый Бабель. Или, например, у Ильфа и Петрова — это классический пример еврейского романа. Романы написаны в основном о русских персонажах, но сама насмешка, с которой смотрят на мир эти два автора, сама ироническая подача материала — еврейская. Или, например, у Гроссмана «Жизнь и судьба». Так плакать о еврейской судьбе на фоне тяжелейшей общенародной судьбы … так может только еврей.
До какой степени еврейский писатель — дитя тысячелетий еврейской цивилизации, а до какой — продукт своей эпохи и языка? Как еврейская память продолжает жить?
Я, вообще, честно говоря, не поклонник людей, которые утверждают, что существует еврейская генетическая память. Я не верю в это. Я знаю, что есть гены общечеловеческие, есть специальные гены, которые большей частью присутствуют в еврейском генотипе. Но мне кажется, что это отношения к литературе не имеет. А имеет значение то, что они росли в еврейской семье, где разговоры велись очень часто о судьбах евреев. Особенно это важно для поколения выросших после революции, когда евреи сравнивали свою жизнь до революции с тем, что было потом.
Что происходит при эмиграции еврейского писателя из СССР в США? Из шестнадцати рассказов, вошедших в эту книгу, четырнадцать написаны в эмиграции. Что изменилось в твоей творческой лаборатории?
Во-первых, изменились ближняя среда и дальняя среда. Хотя я написал довольно много рассказов на еврейские темы или с участием евреев, происходят они уже в Америке…. В этом смысле я уже американский писатель. Я не мог бы написать такой рассказ, как, скажем, «Ущелье Геенны» — хотя это происходит в значительной мере в Москве и в Израиле — не зная, что главные герои теперь живут в Америке.
И еще один американский вопрос. В ряде рассказов действие разворачивается в штатах Род Айленд и Массачусетс, на Кейп-Коде — Тресковом мысе. Как многолетняя жизнь в Новой Англии повлияла на твои рассказы?
Ну, мне кажется, что я сроднился с Новой Англией… она стала страной моей жизни. Если ты меня спросишь сейчас, где я живу, я, конечно, скажу «в Новой Англии» и даже не задумаюсь о том, что я половину жизни прожил в Ленинграде и Москве. Для меня та жизнь ушла уже, и я, честно говоря, даже удивился, как я смог написать рассказ «Велогонки». Наверное, только потому, что мне очень хотелось вытащить на Б-жий свет из далекой памяти образ очень сложного человека, Эдуарда Черношварца, велосипедиста, чемпиона, который как раз не был идеалом еврея. Он был идеалом спортивным, идеалом человека, который возвысился над этой русскоязычной толпой… простонародной, среди которой была масса и бытовых, и врожденных антисемитов. Я писатель, я не могу писать неправду. Я не могу писать портрет героя только хвалебными словами, поэтому я должен был рассказать всю историю. А история его любовных отношений с молоденькой девочкой была отнюдь не самой прекрасной иллюстрацией его морали….
Обложка новой книги Давида Шраера-Петрова «Кругосветное счастье» |
В твоих рассказах много эротики — явной или тайной (одни «Велогонки» чего стоят). Можно ли назвать эту твою книгу — книгой любовных рассказов?
Я бы лучше предпочел назвать ее книгой рассказов о любви. Здесь не только любовь к женщине, но и еще, конечно, очень тайная, но очень упорная любовь к своей родине России — к родине своего языка. И эта вот любовь, наверное, сильнее, чем любовь сексуальная. Да, конечно, для меня любовная тема всегда была очень важна, и я начинал как лирический поэт. Но это, скорее, орнамент к той главной теме — любви к русскому языку, русской культуре, русскому искусству.
А к американскому? У тебя в кабинете висел портрет Хемингуэя, я это с детства помню, и Фроста. И рядом — портрет Пастернака.
Да, конечно, Хемингуэй и Фрост меня очень увлекали. Но так задевать, как задевали меня всегда Бунин, Чехов, а потом стал задевать Набоков, даже Хемингуэй уже перестал. Я не знаю… что-то произошло. Дело еще и в возрасте. Например, как не странно, в период, когда все увлекались Ахматовой, в поздние 1950-е годы, я не понимал, что же в ней такого прекрасного и особенного. Я любил Заболоцкого. Мне казалось, что Заболоцкий гораздо полнее и ярче и сильнее выражает брожение, которое в то время было. А на самом деле он написал «Столбцы» еще до войны, в конце 1920-х годов. Для меня «Столбцы» были проявлением, быть может, самой большой нежности Заболоцкого к России, потому что он смеялся над тем, что было у русских скрыто и чего они недопоказали.
А вот в твоих рассказах ощутима именно нежность по отношению к русским американцам. Папа, ты автор пятидесяти рассказов и семи романов. Возвращаясь к секретам и тайнам еврейских рассказов, я хотел бы тебя спросить, что же отличает рассказ от романа — и твои рассказы от твоих романов.
Рассказы как жанр представляются мне более хрупкими, нежными, ранимыми, чем крупные произведения прозы — романы. Прежде всего, рассказы не переносят фальши, двусмысленности. То есть, все это на лице рассказа мгновенно высвечивается. В то же время рассказу противопоказано множественное и, в особенности, продолжительное, так называемое реалистически–правдоподобное описание людей. В рассказе, хорошем рассказе, каждая строчка приобретает способность восприниматься мифологически.
Ты говоришь о фантастических качествах, присущих твоим рассказам. Разумеется, фантастичность свойственна еврейской художественной литературе от Шолем Алейхема и Башевиса Зингера до Маламуда и Цинтии Озик. Что ты можешь сказать о литературных источниках своих рассказов?
Меня всегда тянуло к жанру сказки, мифа, легенды. Еще с деревенских времен моей жизни, <со времени эвакуации в глухую уральскую деревню>. Тянуло, но совсем не в духе весьма популярной научной фантастики, которая глубинными признаками напоминает, скорее, жанр детектива, нежели глубокую лирическую прозу. Все это пришло ко мне постепенно, прежде всего, от стихов и, конечно же, прежде всего от лирико–мифологической поэзии Пушкина. Да и в современной русской поэзии и прозе нередко рождались произведения, которые одновременно были фантастикой — фантазиями — и социальными сказками, Прежде всего это было у гениальных русско-еврейских социальных фантастов братьев Стругацких.
Какой смысл ты вкладываешь в изобретенный тобой термин «фантелла»?
Из ткани прозы, основанной на реалистических ситуациях, элементы фантеллизма перетекают, выходя за пределы житейской реальности, в сосуды, созданные природой для создания сказки. Жар этот я назвал «фантеллами». В новой книге целый ряд рассказов, в том числе «Дом Эдгара По» и «В камышах», можно отнести к жанру фантелл. Впрочем, пересказывать новую книгу — это не только возбуждать, но и гасить читательское воображение.
Согласен. Если проанализировать тематику рассказов в книге «Кругосветное счастье», почти в каждом рассматриваются вопросы любви и брака между евреями и неевреями. Критики уже не раз отмечали, что для тебя — как еврейского писателя и как сюжетчика — это вопрос ключевой. Почему?
Дело в том, что я видел это. В детстве я видел много смешанных браков. Мой родной дядя, Меер Вульфович Брейдо, был женат на русской женщине, Марии Федоровне Трушиной, православной, верующей. Существует предание, что она тайком меня — трехмесячного или шестимесячного ребенка — таскала в церковь… Дело в том, что сам брак между Россией и еврейством… мне кажется, что это такой символ, который должен был отводить руку антисемитов от евреев. И иногда отводил. А иногда это оказывалось только пустой надеждой. Но во всяком случае смешанные браки в Росси очень были частым явлением, и иногда это было хорошо, а иногда привносило различные сложности в семью.
Это и здесь очень актуальная тема.
Здесь <в Америке> это еще построено на религиозной основе; надо думать, какую религию выбрать детям. В России это раньше делалось так… выходили замуж, женились… Потом, когда антисемитизм дошел до '53 года, до критического, в этот момент вдруг обнаружилось, что какая-то часть неевреев опустилась до того, что они расходились, от страха, со своими еврейскими мужьями и женами. Это было позорное явление… это напоминает Германию после прихода нацистов к власти.
Теперь вопрос о так называемых криптоевреях. О евреях, которые скрывают свое иудейство, чтобы его сохранить (как внешне омусульманенный горский еврей в рассказе «Белые овцы на зеленом склоне горы») или же, быть может, о тех, которые прячут свое еврейство, чтобы сохранить себя. Почему они населяют твои рассказы, и почему в твоих рассказах меньше правоверных, традиционных евреев?
Дело в том, что многие евреи <старались>, ну по крайней мере в обществе… не подчеркивать свое еврейство, мимикрировать. Я должен сказать, что у меня у самого грех на душе. Я принял псевдоним, добавив к своей фамилии «Шраер» псевдоним «Петров», который происходит от имени моего отца. Есть много благовидных объяснений. Я не скрывал, что я еврей, но показывал, что я обрусевший еврей. Это тоже мимикрия, что там говорить. Так было повсеместно… <многие из> членов Союза Писателей вообще меняли свои фамилии. Скажем, Лев Озеров взял новую фамилию… Это была форма выживания в литературе. Я не знаю, можем ли мы их за это осуждать — и вообще можем ли мы кого-нибудь осуждать в такую эпоху.
Нет, но вопрос еще и в том, что тебя как художника и еврейского писателя эти криптоевреи интересуют больше, чем правоверные соплеменники.
Да, это так, потому что когда еврей правоверный и никуда не отклоняется от своего общественного <образа> или литературного <стереотипа>, таких евреев я очень уважаю и люблю, но… они уже описаны и Шолем Алейхемом, и Башевисом Зингером… Даже Башевис Зингер стал уже со сдвигом писать эти вещи.
К вопросу о сдвигах поведения, как еврейских, так и нееврейских, мне кажется, что если воспринимать твои рассказы про еврейских эмигрантов из СССР как целостное полотно, то по методу подачи материала это своего рода русско-американские «Столбцы». Подача материала, взгляд — как у Заболоцкого. Здесь и любовь, и большая ирония.
Да, особенно некоторые рассказы. Ну, например, «Обед с вождем». Там я собрал весь Советский Союз, бывший, и посадил за стол, и еще добавил их бывшего вождя. Это получился целый настоящий паноптикум.
И вот как раз в этой связи, хочу тебя спросить об одном из наших с тобой недавних совместных выступлений. В ответ на вопрос журналистки — американки, которая происходит из семьи еврейских эмигрантов, — ты сказал, что все, что ты сочиняешь автобиографично, даже если твои герои — птицы и звери. Как дословно можно воспринимать это заявление, и не может ли оно сбить с толку читателя, особенно доверчивого англо-американского читателя?
Я думаю, что нет. Автобиографично в том смысле, что каждая нотка в птичьем гомоне, каждый пересвист, каждый вздох бегемота, каждый любовный крик и стон каждого моего героя и героини, всякое движение внутри сюжета — это все вещи, которые я проходил. Сам, своей личной жизнью, или настолько вошел в этот образ, что мне казалось, что я это прожил. Поверь, очень часто мы проживаем в уме, в сознании то, чего мы никогда не сможем сделать за отсутствием времени или возможностей… мы проживаем это как настоящую жизнь. Особенно это бывает во снах. Так что я не верю в то, что можно написать вещь, которую ты сам не прожил физически или в своем личном воображении.
Copyright © 2016 by David Shrayer-Petrov and Maxim D. Shrayer. All rights reserved
© RUNYweb.com
Добавить комментарий
0 комментариев