Понедельник, 17 Декабря 2018

Оценить материал


Вставить в блог

Bookmark and Share

Максим Д. Шраер «Я ЭТО ВИДЕЛ»: Илья Сельвинский и наследие свидетелей Холокоста

8 Апреля, 2013, Беседовал Геннадий Кацов

Максим Д. Шраер с дочерью Ильи Сельвинского, художником Татьяной Сельвинской. Симферополь. Дом-музей И. Л. Сельвинского. Декабрь 2011 г.

Максим Д. Шраер с дочерью Ильи Сельвинского, художником Татьяной Сельвинской. Симферополь. Дом-музей И. Л. Сельвинского. Декабрь 2011 г. Фото из архива Максима Д. Шраера

В Бостоне в апреле 2013 года вышла новая книга писателя и литературоведа, профессора Бостонского Колледжа Максима Д. Шраера. Книга называется «I SAW IT: Ilya Selvinsky and the Legacy of Bearing Witness to the Shoah».

Максим, могли бы вы в одном предложении сказать, о чем ваша новая книга?
Моя книга о том, как еврейско-русские поэты, прежде всего Илья Сельвинский (1899-1968), оказались общенародными свидетелями Шоа (Холокоста) на оккупированных советских территориях, и о том, как в СССР стихи препятствовали замалчиванию и уничтожению памяти о Холокосте. 

Ваша книга «I SAW IT»/«Я ЭТО ВИДЕЛ» — биографическая работа?
В книге исторические изыскания и биографические выкладки сочетаются с литературоведческим и культурологическим анализом. Мне хотелось, чтобы при этом книга читалась как документальный роман о войне и Катастрофе, о невероятно сложной судьбе еврея-поэта-солдата, о поэзии и правде в условиях тоталитаризма.

Тихонов, Пастернак, Асеев, Багрицкий, Сельвинский... В начале 1930-х эти имена и были «умом, честью и совестью» советской поэзии. Сельвинскому предложили возглавить Союз писателей СССР, но он отказался. Коснулись ли его сталинские репрессии середины 1930-х годов?
Да-да, вчитаемся в эти стихи Багрицкого 1927 года: «Нехристь или выкрест/ Над сухой травой, —/ Размахнулись вихри/ Пыльной булавой./ Вырваны ветрами/ Из бочаг пустых,/ Хлопают крылами/ Книжные листы;/ На враждебный Запад/ Рвутся по стерням:/ Тихонов, Сельвинский, Пастернак». Этим, по-моему, многое сказано — и про прекрасную советскую поэзию на пересечении путей искусства и идеологии, и про евреев в довоенной советской культуре. В словах Багрицкого — и некая высшая планка советского поэтического рекорда, и дамоклов меч эпохи.

На обложке новой книги Максима Д. Шраера «I SAW IT: Ilya Selvinsky and the Legacy of Bearing Witness to the Shoah» — Багеровский ров под Керчью. Декабрь 2011 г. Фото Максима Д. Шраера
На обложке новой книги Максима Д. Шраера «I SAW IT: Ilya Selvinsky and the Legacy of Bearing Witness to the Shoah» — Багеровский ров под Керчью. Декабрь 2011 г. Фото Максима Д. Шраера

По отношению к Сельвинскому, в конце 1920-х и 1930-е годы применялась классическая политика кнута и пряника. В 1928-м, после выхода непревзойденного «Пушторга», Платон Керженцев, тогдашний заместитель заведующего Управления пропаганды и агитации ЦК, заявил, что этот роман в стихах — заявка интеллигенции на власть. 

Началась травля Сельвинского. В дневнике поэта подробно описывается, как Керженцев вызвал его и предложил ему возглавить Союз Писателей. И репутацию, дескать, восстановим, и для «Пушторга» найдем формулу. Сельвинский хлопнул дверью и ушел. Таких вещей тоталитарный режим не забывает — даже если порой делает вид, что забывает. В ‘30-е годы против Сельвинского были выпущены сокрушительные партийные резолюции: 21 апреля 1937 — резолюция Политбюро против его пьесы «Умка — Белый Медведь», а 4 августа 1939 — резолюция Оргбюро о журнале «Октябрь» и стихах Сельвинского («антихудожественные и вредные»). 

От таких нокаутов сталинского аппарата немногим удавалось подняться на ноги, а Сельвинский всякий раз вставал. Сам поэт полагал — и я это слышал из уст его дочери Татьяны Сельвинской — что выжил из-за особого отношения к нему Сталина. В дневниках военных лет Сельвинский приводит высказывание Сталина о нем: «Сельвинский — талантлив. Почти гениален. Но проходит мимо души народа». Здесь, все же, не следует придавать слишком много значения таким обстоятельствам. Сельвинскому были присущи не только мощное дарование, не только большая личная храбрость, но и хуцпа, которая помогала ему выживать.

В предвоенные годы Сельвинский побывал в Берлине, написав затем несколько работ («Антисемитизм», «Еврейский вопрос»). В те годы СССР и гитлеровская Германия были в союзнических отношениях. Какова оказалась судьба текстов Сельвинского, посвященных еврейской теме, в связи с антисемитизмом нацистов в Германии? 
Это было еще до подписания пакта Молотова-Риббентропа. Побывав в нацистском Берлине в 1936, Сельвинский на скорую руку сочинил цикл антифашистских стихов-памфлетов, среди которых два, «Антисемиты» и «Еврейский вопрос», напрямую коснулись политики Третьего Рейха по отношению к евреям. В сатирическом стихотворении «Еврейский вопрос», одетый во все коричневое швейцар в берлинском кафе сначала заявляет: «никаких Гейне! / Гейне — еврей», а потом сам напевает-насвистывает строки Гейне. Эти берлинские стихи Сельвинского о нацизме и еврейском вопросе были, по всей видимости, впервые опубликованы лишь в 1956 году.

Какое место в творчестве Сельвинского занимала еврейская тема (начиная с венка сонетов «Бар Кохба»)? Насколько они в этом сравнимы – Багрицкий и Сельвинский?
Венок сонетов «Бар Кохба» (1920), написанный еще совсем молодым Сельвинским, занимает особое место как в русской, так и в еврейской литературной культуре. Возможно, что на Сельвинского оказала влияние пьеса Авраама Гольдфадена «Бар Кохба», написанная на идише, и также стихотворение Жаботинского «Памяти Герцля» («Hesped»). Но ничего подобного «Бар Кохбе» в ранней советской культуре нет, и эта виртуозная вещь Сельвинского стала памятником еврейскому — иудейскому — сопротивлению. 

О евреях и еврействе Сельвинский писал еще до войны и Шоа — возьмите, например, его стихи «Мотька-Малхамовес» («Мотька-ангел смерти», 1926, от иврит-идишского «Малех-хамовесс»), или образ Штейна в «Улялаевщине». Очень отчетливо Сельвинский осветил тему еврейского вопроса в СССР в стихотворении «Портрет моей матери» (1933): «Сыновий лик осквернен отныне,/ как иудейский Иерусалим,/ ставший вдруг христианской святыней». Но при этом в 1930-м году, пытаясь себя реабилитировать после падения Литературного Центра Конструктивистов, Сельвинский сочинил оппортунистическое, пропагандистское стихотворение «От Палестины до Биробиджана». 

Следует также упомянуть пьесу «Тушинский лагерь», написанную Сельвинским в 1939-м году, и опубликованную лишь в 2000-м. В этой предвоенной пьесе Сельвинский разыгрывает «версию» о еврейском происхождении Лжедимитрия II — шансов ее постановки и публикации в то время не было никаких.

Теперь, буквально в двух словах, о Багрицком, Сельвинском и еврействе их поэзии. Вспомните статью Сельвинского на смерть Багрицкого — она не только переполнена любовью и нежностью, но и ясным пониманием вклада Багрицкого («Эдя … классик»). Я полагаю, что если в довоенной русскоязычной поэзии в СССР самым ярким воплощением не только еврейской ангажированности, но и глубокой еврейской боли, был Багрицкий, то в военные годы именно Сельвинским по-русски были написаны самые выразительные стихи о страданиях и жертвах еврейского народа. Годы войны и годы Шоа (Холокоста) стали апогеем еврейского самовыражения Сельвинского. В центре внимания моей новой книги именно эти годы.

Как вы считаете, в поэме «Челюскиниана» (1934) насколько Сельвинский «прогнулся» в восхвалении Сталина? И как часто ему приходилось в годы сталинских репрессий и позже «наступать на горло своей песне» (к примеру, в «Читая Сталина» (1944).
Сельвинский принялся за работу над «Челюскинианой» вскоре после возвращения в Москву из экспедиции в 1934-м году. (Уже в пост-сталинские годы Сельвинский радикальным образом переделал этот роман в стихах, изъяв из него все о Сталине, и он был опубликован под названием «Арктика»). «Челюскиниана» Сельвинского была развернутой попыткой поэта написать и опубликовать формально интересные стихи во славу советского тирана. Пример «Челюскинианы» показал, что после «Пушторга» Сельвинский не сможет печатать в пространстве советской культуры историко-эпические произведения, истинные герои которых — советские интеллигенты, а не вожди. 

Я согласен с мыслью проф. Сюзанны Франк (Берлин) о том, что прототипом советского героя в «Челюскиниане» оказывается именно ученый и полярный исследователь Отто Шмидт. Сам Сельвинский пытался представить эту вещь как «поэму о Сталине», и с этим обстоятельством, пожалуй, и связано фиаско Сельвинского: только отрывки появились в газетах в 1936-м, и одна часть в «Новом мире» в 1937-м. 

Характерна докладная записка Мехлиса — Молотову, Кагановичу и Жданову от 28 декабря 1937 года, в который Мехлис разъясняет, почему «Челюскиниана» непригодна для публикации в том виде, у котором ее хотел печатать Сельвинский. Мехлис приводит примеры из описаний Сталина в тексте Сельвинского: «Сидит человек с лицом портрета»; «Тронутое барабанной дробью/ крупно очерченное лицо»;  «Совсем по-домашнему свисшие книзу/ Иронические усы./ И это — абстракция! Точка сил!/ Кодекс путей к коммунизму». Конечно же, Сельвинский был, при всей своей подкованности в марксизме, человеком наивно-идеалистического склада, мечтателем, если он надеялся, что эти строки могут быть проходными или даже паровозными. К сталинским дифирамбам Сельвинского времен войны и Катастрофы мы вернемся чуть позднее.

Вернемся к теме Катастрофы. Что же описывает Сельвинский в стихотворениях «Я это видел!» и «Керчь»?
В начале Великой Отечественной войны Илья Сельвинский добровольцем пошел на фронт и был назначен на должность «писателя» в газету «Сын отечества» 51 Отдельной Армии, защищавшей родину поэта — Крым. В начале января 1942 Сельвинский возвращается в Крым с десантом Керченско-Феодоссийской операции. Во время второй недели января 1942 г. поэт по свежим впечатлениям записывает в дневнике: «О себе и о том как жил, что видел — после. Важно то потрясающее впечатление, которое производит Керчь после немцев … Город полуразрушен. Бог с ним — восстановим. Но вот у с. Багерово в противотанковом рву — 7000 расстрелянных женщин, детей, стариков и др. И я их видел. Сейчас об этом писать в прозе не в силах. Нервы уже не реагируют. Что мог — выразил в стихах». 

Сельвинский пишет о массовом расстреле тысяч евреев под Керчью, содеянном нацистами и их пособниками в течение нескольких дней в начале декабря 1941 г., а также о расстрелах, которые продолжались до конца первой оккупации Керченского полуострова.

В стихотворении Сельвинского «Я это видел!» (январь 1942, впервые опубликовано в январе-феврале 1942 г.) описываются следы массовых расстрелов у так называемого Багеровского противотанкового рва к западу от Керчи (теперь это западная окраина города). В одном лишь 1942-м году это стихотворение несколько раз публиковалось в армейских газетах, центральной периодической печати и в книгах, а также распространялось другими средствами. В стихотворении «Керчь», написанном позднее в 1942 году, Сельвинский рассказывает о том, как он стал свидетелем нацистских зверств в Крыму, — и как мучительно об этом говорить в стихах. В самом сердце стихотворения «Керчь» — вопрос о том, как же запечатлеть в словах и донести до других память о Катастрофе.

Сельвинский (четвертый справа, пометки рукой поэта) с войсками 72-й (Кубанской казачьей) дивизии генерала-майора Василия Книги. Весна 1942 г. Публикуется с разрешения Татьяны Сельвинской.
Сельвинский (четвертый справа, пометки рукой поэта) с войсками 72-й (Кубанской казачьей) дивизии генерала-майора Василия Книги. Весна 1942 г. Публикуется с разрешения Татьяны Сельвинской.

С чем связаны преследования Сельвинского с 1943 года?
Это очень интересная история, достойная киносценария. Сельвинский воевал в Крыму, на Северном Кавказе, на Кубани. Он ходил в атаку, был дважды награжден военными орденами и повышен в военном звании до подполковника. В 1941-43 годах Сельвинский сочинил стихи и слова к песням, которые стали поистине народными текстами военных лет («Казацкая шуточная» — слова Сельвинского и музыка Матвея Блантера — до сих пор широко исполняется). Сельвинский создал стихи, в которых он открытым текстом рассказал о еврейских жертвах. Предчувствуя формировавшуюся в то время официальную доктрину партийных идеологов в отношении жертв еврейского народа, Сельвинский не избежал компромиссов. В то же время, в опубликованных стихах ему удалось обозначить свое несогласие с официальной позицией. 

И вот, в конце ноября 1943 года Сельвинского вызвали из Крыма (из Аджимушкайских каменоломен) в Москву. Поэту было предписано предстать перед Секретариатом ЦК. Ему вменили в вину сочинительство «вредных» и «антихудожественных» произведений. Из дневниковых записей Сельвинского явствует, что Сталин принял участие в заседании Секретариата. 

Вместо отдельного постановления о Сельвинском, сначала вышли два постановления Секретариата ЦК, от 2 декабря и от 3 декабря 1942 года, в которых объектами партийно-государственного гнева стали два писателя, Сельвинский и Михаил Зощенко. Но самым убийственным было, конечно же, отдельное постановление Секретариата ЦК от 10 февраля 1944 г., «О стихотворении И. Сельвинского “Кого баюкала Россия”»: «… грубые политические ошибки. Сельвинский клевещет в этом стихотворении на русский народ». Это была, по-видимому, единственная за годы войны партийная резолюция, обрушившаяся на творчество одного поэта. Свершилось практически беспрецедентное: подполковник Сельвинский был демобилизован из армии. Он оказался — что для военного времени почти парадоксально — в московском изгнании. Пример Сельвинского, воспринятый в литературных кругах как наказание, наглядно показывал, что молчание есть единственный приемлемый отклик на открывавшиеся как раз в то время на освобождаемых советских территориях следы злодеяний нацистов против евреев. 

Сельвинский провел весь 1944 г. и первые месяцы 1945 г. далеко от фронтов войны, пытаясь освободиться из московского подневолья. Его не оставляли воспоминания об увиденном в 1942-м и 1943-м. Сельвинский рвался обратно на фронт, и его просьбу, наконец, удовлетворили в апреле 1945-го. Он был восстановлен в звании и отправлен военным журналистом на Курляндский плацдарм. 

Возвращаясь к вопросу о сталинских дифирамбах Сельвинского, отметим, что в 1941-1943 годы Сельвинский сочинил верноподданническую статью «Голос Сталина» (1941) и три-четыре панегирических стихотворения («За Родину, за Сталина», «Сталин у микрофона» и т.д.). Стихи Сельвинского о Сталине — очевидные поделки, грубовато сработанные, с рифмами вроде «Сталина» – «сталь она». 

В 1944 году, уже в Москве в период гонений, Сельвинский сочинил стихотворение «Читая Сталина», которое потом вошло в его задержанный на несколько лет сборник «Крым Кавказ Кубань» (1947). Это стихотворение, по-видимому, сыграло роль билетика, по которому Сельвинского пустили обратно в советский литературный мейнстрим и допустили на фронт, пусть бездействующий. Хотя, на самом деле, все обстояло значительно сложнее.

Минипоэмы «Я это видел» и «Керчь» Сельвинского, «Я видел сам» Уткина в СССР были менее известны, чем, к примеру, десятилетиями позже написанный «Бабий Яр» Евгения Евтушенко. На ваш взгляд, почему?
Согласен с Вами, Геннадий, что «Керчь» Сельвинского — поэма. «Я это видел» — все таки стихотворение-плакат (у Сельвинского в 1942 году вышла книга «Баллады, плакаты и песни»). Я бы, пожалуй, не ставил в один ряд стихи Сельвинского о Шоа, стихи свидетеля-очевидца, в которых произносится слово «еврей» и отчетливо показано, что нацисты уничтожают еврейский народ, и слабое, эпигонское стихотворение Уткина. Уткин прячется за спасительную для многих поэтов официальную риторику неразделения мертвых на национальности. Кстати, отдавая должное лучшим стихам Уткина и его храбрости на войне, Сельвинский в статье памяти Уткина прозрачно намекнул на то, в чем разница между стихами Сельвинского и стихами Уткина о еврейских потерях.

Ваш вопрос о том, почему стихи Сельвинского о Холокосте забыли или оттеснили на задний план, очень важен для понимания мемориализации Шоа в СССР. Я думаю, что тут действовали три фактора: 1. Когда стихи Сельвинского о Шоа печатали (а «Я это видел» печаталось и перепечатывалось много раз в послевоенные десятилетия), то просто отворачивались от очевидного, закрывали глаза на то, что же в них описывается. 2. Когда во время хрущевской оттепели Холокост ворвался обратно в советский мейнстрим в связи со скандалом с «Бабьим Яром» Евтушенко, изменилась сама постановка вопроса: не стихи о том, что произошло, о самой Катастрофе, а стихи о непоминовении жертв. 3. Не только в случае Евтушенко и его эпохального стихотворения «Бабий Яр», но в более позднем и более одиозном случае с поэмой Андрея Вознесенского «Ров» (1985-1986), мы сталкиваемся с хрестоматийным примером искусственно затерянных источников. Еврейские стихи о Шоа были отодвинуты на далекий задний план. У Евтушенко среди источников — не только Сельвинский, но главным образом стихи Эренбурга и поэма Озерова о Бабьем Яре. В поэме Вознесенского «Ров» речь идет о бандитах-гробокопателях, которые ночами разрывают ров под Симферополем, в котором лежат останки тысяч убиенных евреев. У Вознесенского прямые отсылки к стихам Сельвинского о расстрелах над Багеровским рвом, но нет ни слова о самом Сельвинском.

Кто еще в советской поэзии писал о Катастрофе, о Шоа?
Я предпочел бы говорить о еврейско-русской поэзии. Разумеется, советская поэзия на идише заслуживает отдельного и подробного разговора — одни страницы о Бабьем Яре в «Мильхоме» Переца Маркиша чего стоят! И разговор этот, пожалуй, лучше вести с большими специалистами в этой области, такими, как Дов-Бер Керлер или Геннадий Эстрайх. А мы вернемся к нашей сегодняшней теме. 

Главные русскоязычные поэтические тексты о Шоа были написаны Ильей Сельвинским, Ильей Эренбургом, Павлом Антокольским и Львом Озеровым. Кроме «Я это видел» и «Керчи», среди стихов Сельвинского-свидетеля следует выделить «Суд в Краснодаре» (1943) и поэму «Кандава» (1945). У Эренбурга, это прежде всего «Бродят Рахили, Хаимы, Лии…» (1940-1941), «За то, что зной полуденный Эсфири…» (1944), «В это гетто люди не придут….» (1944-1946) и новомирский январский цикл 1945 года, — шесть стихотворений, первое из которых потом стало известно под названием «Бабий Яр». У Антокольского это «Лагерь уничтожения» (1945) и первый вариант трехчастного цикла «Не вечная память» (1945-1946). У Озерова — это, конечно же, поэма «Бабий Яр» (1945).

Н. Асеев, И. Сельвинский (в центре), Б. Пастернак. Чистополь, Татарстан. Лето 1942 г., во время отпуска после первого ранения Сельвинского. Публикуется с разрешения Татьяны Сельвинской.
Н. Асеев, И. Сельвинский (в центре), Б. Пастернак. Чистополь, Татарстан. Лето 1942 г., во время отпуска после первого ранения Сельвинского. Публикуется с разрешения Татьяны Сельвинской.

Почему вы взялись в 2012-2013 годах за эту тему? Что она значит для вас, в вашей судьбе?
О Сельвинском я впервые узнал в раннем детстве от моего отца, Давида Шраера-Петрова, который в молодости был знаком с Сельвинским, а потом, уже в Америке, написал о нем замечательную мемуарную прозу, «Караимские пирожки». Я много размышлял о Сельвинском, когда занимался конструктивистами — еще в начале аспирантуры. 

В 1998 году я принялся за работу над «Антологией еврейско-русской литературы (1801-2001)», которая была издана в 2007-м году. Туда вошли мой со-перевод «Бар Кохбы» и моя статья о Сельвинском. Собирая материалы для раздела «Война и террор», я осознал в процессе работы над антологией, что в январе 1942 года Сельвинский не только стал первым поэтом-свидетелем массовых расстрелов евреев на оккупированных советских территориях, но и сразу же опубликовал об этом стихи в центральной печати. 

В 2009 году началась работа над книгой, а в 2011 году я ездил в Крым для сбора материалов и виделся там с Татьяной Сельвинской. Пользуясь этой возможностью, хочу поблагодарить Татьяну Ильиничну и замечательных коллег в Доме-музее Сельвинского в Симферополе. Эта поездка в Крым изменила мою жизнь.

Я хотел узнать все, что было известно Сельвинскому — все, что он услышал от немногих выживших жертв и свидетелей геноцида, и все, что он увидел своими глазами и пережил в январе 1942 г. Кроме надежды почерпнуть сведения из малоизвестных источников, я хотел увидеть своими глазами те места массового уничтожения евреев, которые сам Сельвинский увидел в январе 1942 года. Мне хотелось прикоснуться к тем местам, которые Сельвинский описал с такой мощью поэта-свидетеля. 

Уже отправляя в печать эту книгу о Сельвинском — еврейско-русском поэте и поэтическом свидетеле Шоа, я понял, что «Я ЭТО ВИДЕЛ» — это своего рода сиквел к моей книге о Багрицком и еврейской идентификации в ранний советский период, которая вышла в 2000 году.

Максим, вы первый перевели «Я это видел» и «Керчь» на английский язык? На кого книга рассчитана, если учесть, что написана она по-английски?
Парафрастический, тусклый перевод стихотворения «Я это видел» был в свое время опубликован в американской антологии. «Керчь» Сельвинского, судя по всему, ранее не переводилась. Мои переводы этих стихотворений на английский точно воссоздают поэтику оригиналов, но при этом сохраняют смысл и интонацию, что в случае стихов о Шоа просто необходимо.

Илья Альтман, ведущий российский историк Шоа, прислал отзыв на книгу: «Это исследование впервые вводит творчество поэта в контекст мемориализации Шоа. Эту работу, несомненно, нужно издать и на русском языке». Я, конечно же, очень надеюсь, что книга выйдет и по-русски, и на иврите. Но на самом деле, книга эта не «рассчитана», она сама себя диктовала, войдя в мою жизнь. 

Я думаю, что мне уже никогда не написать вторую такую книгу. Язык книги — здесь вторичный фактор. Стихи о Шоа переводимы, ибо в них живет и хранится еврейская память. А наша память шире и больше одной страны и одного языка. Шоа — это наша общая Катастрофа, наша коллективная травма. Как об этом думать, говорить, вспоминать, писать? Как рассказывать об этом нашим детям и внукам? Этому в 1942 году нас научил Илья Львович Сельвинский — крымский еврей, поэт, советский офицер. Светлая ему память.

Ответы М. Д. Шраера Copyright © 2013 by Maxim D. Shrayer

© RUNYweb.com

Просмотров: 11409

Вставить в блог

Оценить материал

Отправить другу



Добавить комментарий

Введите символы, изображенные на картинке в поле слева.
 

0 комментариев

И Н Т Е Р В Ь Ю

НАЙТИ ДОКТОРА

Новостная лента

Все новости