Среда, 17 Января 2018

Оценить материал


Вставить в блог

Bookmark and Share

Максим Д. Шраер: «Я – американский продукт русской культуры и еврейской истории»

4 Января, 2018, Беседовала Анастасия Цылина

Писатель Максим Д. Шраер. Фото: Zakhar Leventul

Писатель Максим Д. Шраер. Фото: Zakhar Leventul

Осенью прошлгого уже года вышел в свет новый сборник рассказов писателя и литературоведа Максима Д. Шраера. Он рассказал о сложностях национальной самоидентификации, о том, почему американские авторы считают Чехова своим учителем и почему о любви проще писать по-русски.

Максим Давидович, Ваша новая книга «Исчезновение Залмана» недавно вышла в московском издательстве «Книжники» в серии «Проза еврейской жизни». Рассказы были написаны в разное время, почему книга вышла именно сейчас? По какому принципу тексты были собраны в один сборник?
«Исчезновение Залмана» – это отражение почти всей моей жизни в литературе и одновременно в иммиграции. Я начал писать прозу еще в Москве в 1986 году. Летом 1987-го, двадцатилетним, оказался в Америке и очень скоро испытал остроту ощущений молодого человека, который переменил не только страну, но и язык общения и самовыражения. Я некоторое время пытался сохранить для себя русский язык как язык поэзии и художественный прозы... С поэзией получилось лучше: я продолжал довольно активно писать стихи по-русски еще лет десять. А с прозой произошло иначе, в Браунском университете мне посчастливилось попасть в семинар по мастерству фикшн к крупнейшему американскому прозаику Джону Хоуксу из поколения так называемых постмодернистов: Джона Апдайка, Дональда Бартелми, Роберта Кувера, Стэнли Элкина... Это люди, которые впитали новации, введенные Набоковым в американскую прозу, с молоком своих литературных матерей, ну если не с молоком, то с первым бокалом вина или с первой кружкой пива. Мне пришлось сочинять по-английски бок о бок со своими сверстниками, очень одаренными американцами. Я начинал с того, что сочинял по-русски и потом переводил свои рассказы на английский. В конце концов я перестал писать прозу по-русски. Английский стал привычным инструментом, но русские струны не отпускали. Прошло почти тридцать лет. И вот я решил собрать те рассказы, которые мне казались более совершенными, чем другие, и представить их русскоязычному читателю. Тут, мне кажется, важно отметить, что семь рассказов из десяти, вошедших в книгу, были изначально написаны и опубликованы по-английски. Из них три рассказа печатаются в моих собственных переводах-переложениях, а четыре – в авторизованных переводах моих замечательных родителей, Эмилии Шраер и Давида Шраера-Петрова. Остальные три рассказа – «Прошлым летом в Биаррице», «Лошадиные угодья» и «Посмертная любовь» – начинались как русскоязычные и еще в большей мере отражают историю моего сегодняшнего междуязычья. Об этом, кстати, подробно говорится в предисловии. Так или иначе, подготовка книги «Исчезновение Залмана» заставила меня еще раз задуматься над тем, какую метаморфозу я претерпел – в литературе и в жизни.

Насколько автопсихологичны герои ваших рассказов? Ощущали ли вы культурную изоляцию в Америке или преследование призраками советского прошлого?
Герои рассказов в этой книге – эмигранты из бывшего Советского Союза или же, в одном из рассказов, из России дореволюционной. Большинство из них – люди, покинувшие родину на волне еврейской эмиграции. Еврейская доминанта очевидна, и это имеет прямое отношение к моему опыту и опыту моей семьи. Это и саморефлексия, и коллективная история, которую я уже много десятилетий наблюдаю и как литератор, и как культуролог, поскольку я много занимался русской эмиграцией, а также еврейско-русской литературой.

Призраки советского прошлого неизбежны. Когда мы эмигрируем, мы увозим с собой одновременно и материальный, и нематериальный багаж. С нематериальным багажом труднее, потому что это призраки не только советского прошлого, но и еще более глубокого еврейского и русского прошлого... не только призраки жизни в тоталитарной системе, но и призраки ностальгии и первой любви. Все эти призраки... они не оставляют нас – иммигрантов, и об этом моя книга.

В чем различия между русским и английским изданиями «Исчезновения Залмана»? Почему вы решили изменить композицию сборника и заглавие книги в публикации на русском?
По-английски книги «Исчезновение Залмана» не существует. Есть одноименный рассказ, в каком-то смысле ключевой и для новой русскоязычной книги, и для моего сборника рассказов «Yom Kippur in Amsterdam» («Судный день в Амстердаме»), вышедшего в США в 2009 году. «Исчезновение Залмана» – это действительно другая книга, а не перевод. Книга «Yom Kippur in Amsterdam» – это традиционный сборник рассказов, объединенных тематикой и временем написания. А в новой книге – история судьбы, фрагментарная, но развивающаяся в направлении романа. Здесь и порядок другой, и к тому же есть рассказы, которых в англоязычной книге нет – они были написаны позже. В каком-то смысле это осознанное возвращение к теме советских иммигрантов и странному парадоксу их существования. Я попытался с позиции себя сегодняшнего оглянуться и зафиксировать состояние иммигрантов своего поколения. Хотя бы поэтому это другая книга.

Говорят, что евреи из бывшего СССР – самая успешная волна эмиграции послевоенной поры. В Америке сейчас около 500 тысяч русскоязычных евреев, в Израиле – целый миллион, в Германии – примерно 120 тысяч. Теперь уже стали поговаривать о «новой еврейской диаспоре». Если в Америке и Канаде попытаться сопоставить этот опыт с другими группами и периодами истории, то успех очевиден. Например, Сергей Брин – трудно представить себе больший экономический успех, и таких чемпионских имен евреев-иммигрантов из бывшего СССР немало в разных областях: в области бизнеса, науки, искусства, музыки, спорта... вот только, пожалуй, не в области политики. В области литературы это целая новая волна англоязычных писателей еврейско-русского происхождения. Но при этом есть ощущение продолжающейся изоляции или самоизоляции. Сама эта русскость или советскость, а точнее, трехглавая русско-советско-еврейскость, сохраняется в той форме и степени, в которой одновременная принадлежность доиммигрантскому прошлому и иммигрантскому настоящему практически утрачена среди многих других иммигрантских общин в послевоенной Америке.

Недавно ко мне в кабинет в университете, в Бостонском Колледже, зашла студентка, дочь грузинских иммигрантов из Тбилиси. Она здесь выросла и сейчас переводит на английский грузинских поэтов, например Галактиона Табидзе, а я уже много лет веду семинар по мастерству перевода. Я, конечно, обрадовался – я люблю Грузию, в детстве ездил туда с отцом. Мы разговорились, и сразу стало ясно, что в жизни этой иммигрантки грузинской общины, видимости грузинской диаспоры в США практически нет. Я спросил у нее: «Как вы думаете, почему это?» Она, не задумавшись, ответила: «Наши родители хотели, чтобы мы ассимилировались и забыли о прошлом». И я поразился: получается, то у русскоязычных иммигрантов с одной стороны успех, а с другой – эти призраки, от которых мы никак не можем отделаться.

Одинаково ли отреагировали русские и американские читатели на эту книгу? Как был принят сборник рассказов?
Я уверен, что у русскоязычных читателей там, в России, мои рассказы вызовут иные отклики, нежели у американских, или даже у иммигрантских, здесь. Сама тема, мне кажется, интересная, и об этом не так много написано. Некоторые рассказы печатались в российских журналах – например, в журнале «Сноб», в журнале «Лехаим». Мне показалось, что эти рассказы задевают тамошнего читателя. Особенно сочетание откровенной самосознательной еврейской точки зрения и достаточно ясно расставленных политических оценок. В сегодняшней России на предмет еврейской эмиграции и на предмет политики позднего советского периода вообще царит амнезия. Особенно среди молодого поколения. Читая эти рассказы, люди мысленно возвращаются к тому, о чем они за последние тридцать лет забыли, или же вообще открывают для себя этот пласт истории.

В этой связи отмечу рассказ «На острове Сааремаа», один из самых недавних во всей книге. Его было мучительно писать, потому что я задеваю в нем болезненные для своего поколения темы и предметы. Наше поздне-брежневское поколение – это люди, которые заканчивали школы и поступали в институты в 1982–1984 году. Главный герой – иммигрант, который (как ему самому казалось) оставил советское прошлое позади, словно ненужный багаж. И вот совершенно случайно на острове Сааремаа он встречается со своей бывшей возлюбленной. И они раскручивают в памяти целую историю, связанную с любовью, беременностью, многими вещами, которые советские студенты переживали в те годы, потому что не было ни нормальных противозачаточных средств, ни мест, куда молодые люди могли уединиться... все это было связано с ужасными комплексами. Главный герой, Арт, рассказывает ей о том, что они сидели в отказе, а потом им дали разрешение, когда практически никто не уезжал. А она спрашивает: «Вы вот когда-нибудь задумывались, как вас вдруг выпустили?» Он-то ведь все эти годы думал, что это счастливая случайность. А она объясняет, что его соперник, который потом стал ее мужем, происходил из элитной питерской партийной семьи и что его отец просто смог устроить этот отъезд, чтобы избавиться от них и тем самым своему сыну потрафить.

Вся эта ситуация с трудом представляется новому пост-советскому поколению читателей – здесь замешано все: и любовь, и политика, и блат, и всякие противоречия тогдашней жизни. В каком-то смысле иммигранты сохранили об этом память гораздо яснее, чем люди, оставшиеся в России.

В ваших рассказах есть повторяющиеся конфликтные ситуации, например мотив межрелигиозного брака. Почему он так важен для вас?
Этот вопрос меня занимает, наверное, потому, что в советском прошлом моих героев было огромное количество смешанных браков, это отчасти наследие советской национальной политики... В среде, где я вырос и где выросло большинство моих героев, были достаточно распространены смешанные браки между евреями и неевреями. Вопрос о смешанных браках решался не как религиозный вопрос, а как вопрос, связанный с национальностью, с историческим самоосознанием и с предрассудками. В эмиграцию мы увезли с собой это наследие. В Америке, в Израиле вопрос смешанных браков приобрел религиозное наполнение. И для сочинителя художественных рассказов это замечательный материал, потому что столько коллизий происходит оттого, что люди в браке не разрешили для себя все эти противоречия. В нескольких рассказах в новой книге действуют влюбленные, которые здесь, в Америке, оказываются перед выбором: оставаться с религией предков или же забыть о ней, сделать выбор между традицией или любовью.

К примеру, герой рассказа «Ловля форели в Вирджинии», американский поэт-лауреат, связал свою жизнь с женщиной из англо-саксонской интеллигенции, которая, может быть, и любит его, но не понимает его еврейскости. Он – выходец из еврейской иммигрантской среды; она выросла в Бостоне 1960-х годов в совершенно иных, привилегированных условиях. Их брак с одной стороны гармоничен, а с другой стороны, дисгармоничен. То, что происходит с моим героем во время выступления в университетском городке в Вирджинии, – это попытка побега, попытка оставить все эти неразрешенные вопросы позади. И в других моих рассказах иммигранты или выходцы из еврейских иммигрантских семей время от времени совершают попытки побега.

Как вы считаете, к чему ведет этот побег? Является ли он попыткой возвращения или исчезновения?
Я думаю, что этот побег заканчивается по-разному. Для некоторых героев он заканчивается полным фиаско, осознанием невозможности осуществить то, что они задумали, или то, что им было дано природой. Вот этот поэт-лауреат с гангстерской фамилией Ланский, очень способный и технически крайне одаренный, но все-таки не поэт божьей милостью. Теперь я даже думаю, что образ моего героя странным образом восходит не только к современным американским поэтам еврейского происхождения, но еще и к Ходасевичу – сыну матери-еврейки и отца-поляка... Но совершенно обратное происходит с другими героями, особенно в рассказе «Исчезновение Залмана», потому что, разумеется, исчезает не хасид Залман Кун, нет, – исчезает главный герой, ассимилированный еврей Марк Каган. То есть он не исчезает, а растворяется в окружающем его обществе именно потому, что он не до конца тверд в своих убеждениях.

В моей книге «В ожидании Америки» рассказывается о том, что я испытывал, оказавшись в Италии летом 1987 года. Я бродил по Риму, окруженный всей этой невероятной красотой, но это была не просто красота, а древнеримская красота вкупе с позднесредневековым и ренессансным искусством. Герой размышляет о том, что это католическое искусство настолько прекрасно, что надо очень сильно ощущать свое еврейство, чтобы о нем не забыть, потому что ты находишься под влиянием такой огромной дозы красоты, связанной не просто с искусством, но с католической цивилизацией. И эта линия в какой-то мере проходит через всю мою новую книгу, потому что герои, которые не только выживают, но и преуспевают, – это герои, которые никогда не забывают о своем еврействе. А героев, которые сомневаются, ждет неудача, может быть, даже провал.

В чем для вас основное различие между написанием текстов по-русски и по-английски? Какие тексты вы изначально пишете по-русски, а какие по-английски?
Сама книга «Исчезновение Залмана» – о трансформациях, переходах из одного словесного состояния в другое. Сейчас 80 процентов из всего, что я пишу, занимает написанное изначально на английском языке. Рассказы на русском языке я почти не пишу, отчасти по прагматическим причинам, а отчасти потому, что английский для меня более привычный и естественный инструмент. В своем блоге в портале «Сноб» я стараюсь писать короткие эссе по-русски, чтобы не потерять навык, а кроме того, потому что это особая социальная и языковая ниша. А вообще в английском около 500 тысяч корней, а в русском 100 тысяч. Английский развивался путем обогащения, поэтому в нем намного больше оттенков, синонимов. Для определенного рода аналитической мысли в прозе, мне кажется, английский подходит больше. Я с трудом представляю себе, как я бы мог написать изначально по-русски такую книгу, как «В ожидании Америки» – она требовала какой-то чрезвычайной концентрации мысли и особой аналитики. С другой стороны, когда я пишу по-русски, мне кажется, я достигаю какого-то душевного трепетания, которое на английском звучало бы очень старомодно. Если можно себе позволить упрощение, формулу: по-русски мне легче размышлять о любви, а по-английски привычнее анализировать историю и политику.

Кому удавалось гениально писать по-английски, балансируя на лезвии судьбы? Джойсу это удалось в «Улиссе», там есть потрясающие любовно-психологические сцены, монолог Молли Блум в самом конце романа. Набокову это удавалось в «Пнине», в «Лолите», но все же, как мне кажется, надрывность и психологизм – это не самая сильная сторона англоязычной стилистики. В русском, слава Б-гу, есть у кого поучиться надрыву. Одна сцена самоубийства Свидригайлова чего стоит. К такому письму русский язык и русская культура располагают больше.

Мы же не выбираем язык, очень часто язык выбирает нас, особенно в иммиграции, когда ты одновременно существуешь в интимных отношениях с несколькими языками и несколькими реалиями. Языки – как возлюбленные, они тебя порой сами выбирают, а порой отвергают. Возьмем в качестве примера рассказ «Ахлабустин, или русские в Пунта-Кане», который я действительно начал писать, когда мы с женой и дочками отдыхали на курорте в Доминиканской республике. Изначальное биение рассказа я почувствовал сразу. Почувствовал и подумал, что сейчас сяду и напишу рассказ по-русски. Я попробовал, и не звучало. Тогда я сел и быстро на айпаде сочинил весь текст по-английски. А потом, буквально в течение нескольких дней, я перевел его на русский. Иногда взлет происходит на одном языке, а приземление – на другом. Я напечатал этот рассказ сначала по-русски, и он даже вызвал полемику, а потом уже по-английски в нью-йоркском журнале «Tablet Magazine». Бывает и так: рассказ обретает жизнь на одном языке, а впервые публикуется на другом.

Вы преподаете русскую литературу в Бостонском колледже, престижном американском университете. Как американские студенты воспринимают русскую литературу? Почему они ее изучают? Какие русские авторы наиболее популярны у американских студентов?
Американские студенты изучают русскую литературу в основном, как мне кажется, по трем причинам. Первое – потому что они занимаются литературой и чувствуют, что без русской классики невозможно стать интеллигентным образованным человеком. Как правило, роман с Россией начинается с Достоевского, потом уже с Толстого. Иногда в эту же самую категорию неожиданно попадает «Лолита» Набокова. В некоторых американских школах в старших классах преподают «Лолиту», и школьники часто воспринимают ее как часть русской классики.

Второй случай – определенная категория американцев, которые просто фанатично интересуются Россией и Советским Союзом, как правило, по политическим причинам. Либо они происходят из лево-либеральных, а в прошлом левацких семей, либо они просто чувствуют интерес к революционной истории. Чуть ли не каждый год у меня среди студентов появляется обожатель или обожательница Троцкого. Обожатели или обожательницы Ленина и Сталина пока мне не попадались.

Третий случай – американцы, которые интересуются литературой не как академической дисциплиной, а как ремеслом. Они уже в юношеском возрасте задумываются о том, как стать писателями. Для них, как правило, самая главная фигура – это Чехов. Чехов в большей степени, чем Достоевский или Толстой, вошел в англо-американский канон. Огромное количество американских писателей считают Чехова своим учителем. Об этом можно судить по количеству эпиграфов из рассказов Чехова. Чехов очень заметно повлиял на современную англо-американскую прозу, не говоря уже об американском театре.

Какие авторы более всего повлияли на ваше творчество?
Писатели – не самые достоверные источники информации на этот счет. Самый главный и принципиальный ответ: я вырос в писательской семье. У меня всегда был учитель и играющий тренер – это мой отец, Давид Шраер-Петров. Он еще в детстве научил меня строить форму и ломать ее, поэтому я никогда не тянулся к литературным объединениям в Советском Союзе, а здесь, в Америке, к так называемым «воркшопам». С самого начала какие-то вещи я представлял изнутри, именно потому, что у меня был такой учитель и была литературная среда в детстве. Потом, когда мы попали в отказ, этой среды уже не было, но была по крайней мере память о ней.

Из русских писателей XX века на меня сильно повлиял Бабель. Еще раньше я очень любил Пильняка, его насыщенную, богатую прозу. Я много занимался Буниным, и если он на меня повлиял, то по тургеневско-чеховско-бунинской траектории короткого рассказа, в особенности любовного рассказа, который приучает к определенным правилам игры. У Бунина есть рассказ «Грамматика любви» – я воспринимаю это дословно, я думаю, что такая грамматика необходима для написания хороших любовных рассказов.

У меня в книге, в рассказе «Посмертная любовь», есть эпиграф из Трифонова. Уже в Америке я понял, что из послевоенных советских писателей он повлиял на меня сильнее других, особенно «Дом на набережной» и мемуарная проза, в которой есть замечательный рассказ «Посещение Марка Шагала» (который, кстати, я перевел на английский). Такого рода слияние мемуарной и вымышленной прозы мне очень близко.

Естественно, многие думают, что раз я написал три книги о Набокове, то, конечно: Набоков. Но, наверное, Набоков стал для меня прежде всего живым примером некой возможности самоперехода, самотрансформации и самоперелицовки. Я уехал на Запад двадцатилетним и, скорее, я идентифицировался не с методом Набокова, а с его судьбой и с тем, в каких отношениях он состоял с Россией и с Америкой, с русским и с английским языками.

Из американских писателей второй половины XX века на меня очень подействовал Бернард Маламуд – его романы «Помощник» и «Соседи» и его рассказы. Романы – невероятной глубиной художественного осмысления еврейско-христианских отношений в контексте иммигрантской истории. А рассказы Маламуда – особенной свободой воображения, многоязыкой словесной игрой, европейскими (итальянскими) реминисценциями, метафоричностью описания любви и секса, каким-то абсолютным слухом рассказчика.

Перескажу один случай. В 1988 году я в Нью-Йорке встретился с приятелем моего возраста, тоже иммигрантом. И он жил совершенно русской жизнью. Мы разговаривали, и он спросил: «Ну что ты читаешь?» А я отвечаю: «Ну вот сейчас всего Фолкнера прочитал...» А он спрашивает: «Да как ты это читаешь?» Я отвечаю: «Я этим дышу сейчас, это самое главное для меня». А он говорит: «А я вот сейчас читаю всего Марка Алданова». Характерный пример! Он оказался здесь и читал эмигрантских писателей, а я – американских. И я окружил себя этими писателями, потому что мне тогда казалось, что таковы условия новой жизни.

Считаете ли вы себя русским, американским или еврейским писателем? Как вы сами себя определяете?
Лучше вообще не давать себе самому дефиниций. Но когда меня спрашивают, я отвечаю, что я американский литератор еврейско-русского происхождения. В этом определении расставлены на места все компоненты моей жизни, как повседневной, так и творческой, мое отношение с этими языками, идентичностями, культурами и с религией – иудаизмом. Американская составляющая – все-таки доминанта, язык, на котором я больше всего пишу, жизнь, в которой я живу, и страна, которую я считаю своей. Язык, на котором я говорю с женой. Родной язык моих детей. Еврейско-русское – это моя сердцевина, это то, что наполняет мое творчество каким-то особым смыслом. Наверное, я – американский продукт русской культуры и еврейской истории.

Источник: Журнал «Прочтение»

Просмотров: 1010

Вставить в блог

Оценить материал

Отправить другу



Добавить комментарий

Введите символы, изображенные на картинке в поле слева.
 

0 комментариев

И Н Т Е Р В Ь Ю

НАЙТИ ДОКТОРА

Новостная лента

Все новости