Среда, 14 Ноября 2018

Оценить материал


Вставить в блог

Bookmark and Share

Михаил Ямпольский: «Россия всегда по отношению к Западу находилась в положении несинхронности...»

22 Августа, 2014, Беседовал Геннадий Кацов

Михаил Ямпольский — российский и американский историк и теоретик искусства и культуры, философ, киновед и филолог.

Михаил Ямпольский — российский и американский историк и теоретик искусства и культуры, философ, киновед и филолог. Фото с сайта winzavod.ru

Михаил Ямпольский — российский и американский историк и теоретик искусства и культуры, философ, киновед и филолог. Родился в 1949 г. в Москве. С 1991 года живет и работает в США.

Автобиография 

Кончил романо-германский факультет Педагогического института и три года трубил в школе учителем французского языка. Потом чудом устроился в Институт киноискусства и трудился в отделе информации на ниве переводов и рефератов. Одновременно стал кататься в Тарту и печататься в тартуских «Трудах по знаковым системам». В 1991 году защитил докторскую диссертацию о теории интертекстуальности и в том же году перебрался в Институт философии РАН, в лабораторию Постклассических исследований под чуткое руководство Валерия Подороги. Однако расфилософствоваться не удалось по причине приглашения сначала ненадолго в Лозанский Унверсистет, а затем в Центр гуманитарных исследований Поля Гетти в Лос Анжелесе. В 1992 году перебрался в Нью-Йорк, где обосновался в Нью-Йоркском универсистете. Преподавал на кафедрах Киноведения, Зрелищ (Performance studies), а ныне является профессором Компаративистики и Руссистики. 

Опубликовал 13 книг (одну в соавторстве с Аликом Жолковским). Пишет в основном об истории и теории культуры. Последние усилия – в области теории репрезентации. Публиковался в куче всяких изданий в разных странах и на разных языках. Отмечен премией Андрея Белого и несколькими премиями Союза кинематографистов. 

Женат и даже обзавелся любимой дочерью. Домашних животных не имеет и не терпит.

Михаил, вы широчайший эрудит, философ, искусствовед, теоретик и историк культуры, в немалой степени политолог, поскольку в последние годы ряд ваших статей посвящен политическим проблемам, войне и миру, христианским бурям и мусульманскому натиску. Сегодня мир в растерянности, ломаются привычные структуры, рушатся режимы, договоры, международные нормы и правила. То есть, такое впечатление, что реальность теряет устойчивые формы и обваливается на глазах. Но ничто не ново под Солнцем: что за этап мир переживает в очередной раз? И какие перспективы – с разных точек зрения, включая и антропологическую? 
Первая оговорка. Я себя политологом не числю. Пишу иногда политическую публицистику, потому что считаю, что в наше бурное время нельзя культивировать собственную академичность и не участвовать в жизни. Я и в кино не брезгую актуальной критикой, так как считаю нужным поддерживать тех кинематографистов, которые мне близки. За это мне, время от времени достается.  

«Ничто не ново под Солнцем», – замечаете вы, – но ничто под солнцем и не повторяется. Вы правы, привычные структуры обваливаются на глазах. И связано это, прежде всего, с усложнением мира, в котором мы живем. Не так давно судьбы мира решали несколько европейских империй, США и Япония. Сегодня игроков на мировой арене неизмеримо больше, в том числе и не имеющих государственных регалий – вспомните Талибан, Аль-Каиду, Хезболу и проч. Даже зависимость донбасских сепаратистов от России оказывается неполной. Большие империи развалились, и сейчас с конвульсиями разваливается последняя – российская империя. На их месте появилось множество мелких игроков, которые, по мнению, итальянского философа марксиста Паоло Негри и его американского соавтора Майкла Хардта, образуют новое образование, которое они тоже называют Империей. Но эта Империя глобального рынка и финансовых потоков, сложность которых столь велика, что даже изощренные экономисты не в состоянии просчитать их поведения. 

Мир становится чрезвычайно сложной хаотической системой, в которой возникают неустойчивые балансы, не подчиняющиеся классическому детерминизму. Мы живем теперь в мире неконтролируемых рисков и общей системной неопределенности. Когда в мире действует огромное количество агентов, мотивации которых далеки от рациональных, результаты непредсказуемы. Далеко в прошлое ушли те времена, когда мировую историю можно было описывать как результат борьбы двух классов. Эта простая схема осталась в прошлом. Теперь мир пытаются описать в терминах эмерджентных структур (то есть не подчиняющихся законам детерминизма) и неустойчивых метастабильностей. Все чаще моделью для таких описаний становится статистика, термодинамика и математика нелинейных процессов. Что же касается механизмов массового поведения, все большее значение приобретают исследования аффектов и иррациональности решений.

Каковы причины того, что сегодня происходит: «арабские весны» плюс оставшиеся времена года, окончательный «закат Европы», путинизм в противостоянии с Западом? Или Бог умер в очередной раз? В середине 1980-х я посетил несколько лекций, кажется, в МГУ, Валерия Подороги, который знаком вам не понаслышке. Меня тогда потрясло одно замечание Подороги: одна из главных сегодняшних проблем – «несобранность» человека. Разные науки видят человека по разному, его образ давно распался, что свидетельствует об угрозе традиционным ценностям, ведь нет того, кто мог бы их собрать, – нет Бога. «В конечном счете мы должны признать вместе с Фуко, – говорит Подорога, – что "человек" оказался некоей моделью реального, который существует всего лишь два-три века. В античности "человека" не было, в Средневековье тоже.» Михаил, все возвращается на круги своя? Человек потерянный и несобранный (в итоге, исчезновение «человека») – венец эволюции? Что делать и, конечно, кто виноват? 
Действительно, Фуко был одним из первых, кто заговорил о смерти человека и конце гуманизма. Он имел в виду конец эпохи, когда мир упорядочивался по отношению к субъекту его постигающему и организующему. Теперь вера в способность субъекта  придать миру целостность и осмысленность ушла в прошлое. На смену гуманизму пришел постгуманизм, сначала принявший форму структурализма, и постепенно эволюционировавший в сегодняшнее экологическое сознание. 

Этот переход от одной модели к другой означает, что человек перестает пониматься как центральная точка, по отношению к которой упорядочивается мир объектов. Теперь человек  понимается как один из элементов системы, не обладающий ни полнотой знаний об этой системе, ни способностью командовать ей. 

Нобелевский лауреат физик Стивен Вайнберг заметил: «Чем больше мы знаем о мире, тем более бессмысленным он перед нами предстает». Такого рода утверждение едва ли могло быть высказано ученым прошлых столетий. Мир становится похож на интернет, сеть, в которую люди включены, но не могут ни управлять им, ни просчитывать взаимодействие элементов. Поэтому уместнее говорить об экологии, как о макросистеме, похожей на модели биосферы и ноосферы Вернадского и Тейяра де Шардена. Мне кажется такое видение мира более адекватным, чем представление о мире с точки зрения командного знания субъекта. Кстати, все это имеет отношение и к политике, где идея незыблемого суверенитета, как воли некоего субъекта, кажется все более неадекватной. 

Россия, начиная с 1990-х, выглядела как «парвеню» в категориях Ханны Арендт. В своей работе «Cообщество одиночек» вы приводите цитату: «Парвеню расплачивается за утрату своего качества парии тем, что становится совершенно неспособным схватывать всеобщее, тем, что признает отношения или испытывает интерес только и исключительно применительно к собственной личности». И дальше вы пишите: «Неизбежным результатом деятельности парвеню оказывается создание ложной, фальшивой идентичности. Пария, восставая против общества и отметая возможность превратиться в парвеню, сохраняет зато видение целого и, соответственно, понимание общества.» Не есть ли сегодняшнее возвращение России в категорию изгоев и парий (не веберовский «народ-пария), вроде КНДР, следствием усталости от пребывания в роли «парвеню»? Столько времени подстраиваться под западные ценности, лицедействовать в роли демократического государства последние почти 15 лет... Не означается ли российское метание в историческом времени от «парвеню» к «парии» и обратно – отсутствие своего, идентичности, способности к самостоятельному цивилизованному развитию? Такой, постоянный призыв «вперед, в прошлое!». 
Когда-то Немецкий философ Эрнст Блох предложил говорить о несинхронизме истории. Одни существуют в эпоху феодализма, а другие в то же время в эпохе развитого капитализма. Россия всегда по отношению к Западу находилась в положении несинхронности. Она то догоняет, то выходит из гонки и пятится назад. Неспособность войти в единый ритм с западной цивилизацией привела к тому, что Михаил Геллер называл «оборонительным империализмом». 

Еще со времен Московского княжества Россия постоянно оборонялась от Запада и в процессе этой обороны все больше завоевывала земель, расширяла границы, чтобы от Запада отделиться. Россия всегда испытывала страх перед западной агрессией, и всегда предпочитала западным христианам язычников или мусульман. Чингизиды всегда были предпочтительней русским князьям, чем латиняне. Столетия русские князья без проблем катались в Сарай за ярлыком на княженье, и врагами считали Ливонию, Литву и Польшу. Ничего особенно тут не изменилось: зависимость от Китая предпочтительней Европы. 

Отталкивание от Запада, и, соответственно, проецирование себя на Запад стало генетической чертой российской цивилизации. Российская идентичность всегда существовала в поле между «парвеню», который стремится в Европу, и «парией», который из нее выпадает. Одна из трагических черт российского сознания – неспособность выйти за рамки идеологии оборонительного империализма в эпоху, когда империи утратили свой смысл. Россия опять ищет свою идентичность в рамках несинхронизма, используя старый обветшавший имперский лексикон: русский мир, Новороссия, зоны специальных интересов, геополитика и т.д.  

Почему исчезло в России протестное движение? Только ли потому, что начали закручивать гайки? Или же ощущение свободы 1990-х как-то само испарилось за последние годы, уступив место вначале сопротивлению, в виде той же Болотной, а затем рассосалось в связи с отсутствием традиций, внятной программы действий и общей усталостью, политическим истощением на фоне нескончаемых репрессий? Иными словами, любой диктатор был бы счастлив, имея такую оппозицию. 
Причины, которые вы перечисляете существенны. Но я бы хотел еще отметить некоторые моменты. Во-первых, протестное движение всегда было спонтанным, без институционализации, программ, лидеров и структуры. Такие движения редко существуют долго, за исключением тех случаев, когда они расширяются и захватывают все более широкие слои населения. Спонтанные движения никогда не существуют в режиме стабильности, как может существовать партия. Во-вторых, власть сделала все, чтобы «сузить» это движение. Для этого была применена известная стратегия «определения». Изначально на Болотную выходили все – от либералов до радикальных левых и националистов. Но постепенно власть стала «определять» протест через искусное его ассоциирование с той или иной группой: «иностранными агентами» – НКО, гомосексуалистами, которых пришлось защищать, а в последнее время с украинцами, на которых навесили ярлык фашистов. Эти ассоциации выстраивались искусственно и цинично, но в итоге они привели к постепенному отслаиванию от протестов гомофобов, людей ненавидящих Запад и Украину. Это была циничная тактика «определения» протеста в терминах, неприемлемых для многих граждан. Сужение базы движения почти неотвратимо привело к его общему ослаблению.

Но есть и еще один фактор, о котором почти никогда не упоминают. Это связь протестующих с культурой интернета. Часто говорят о том, что социальные сети помогают мобилизовать людей, и не только в России. Попытки взять сетевые сообщество под контроль спецслужб тут показательны. Но интернет не только мобилизует, но и демобилизует. Дело в том, что он оказывается не только моделью более сложного сетевого устройства общества, нежели, например, марксистская модель нескольких классов, он обеспечивает гораздо более дифференцированную и гибкую интеграцию людей в социум. Люди находят реальных или фиктивных друзей, группы, с которыми они разделяют общие интересы (в том числе и группы социального протеста). 

Интернет ослабляет тяготение людей к большим массовым коллективам, которые никогда не способны пластично интегрировать человека в общество. Но будучи инструментом интеграции, интернет уменьшает количество маргинальных людей, чувствующих свою невстроенность в общество, исключенность из него. Иными словами, интернет часто приглушает  протестные настроения, позволяет людям обустроить свою жизнь, хотя бы фиктивно без опасной политической борьбы. В России также интернет мобилизовал и демобилизовал людей одновременно, превращая их в «сетевых хомячков».

Насколько Запад сегодня является катализатором известных событий на Ближнем и Среднем Востоке, на Востоке Украины, в реваншистском стремлении России к возвращению так называемого «русского мира»? Отсутствие политической воли, неспособность справиться с волнами мигрантов, мировым терроризмом, любым, практически, вызовом со стороны Востока и стран третьего мира, провалом таких политическо-социальных практик как, к примеру, мультикультурализм, – не есть ли это конец либерализма? Исчерпанность его потенциала и самой идеи, растасканной по различным организациям, вроде удручающего Совета по правам человека? 
Разговоры о слабости, нерешительности Запада, отсутствии политической воли и сильных лидеров стали сегодня общим местом. Но когда мир очень усложняется, волевые решения лидера утрачивают ту эффективность, которую они имели в более простом биполярном мире. Когда в игре участвует множество игроков, и игра ведется на множестве уровней – идеологическом, политическом, военном, экономическом, финансовом, культурном и т.д., решения сильных лидеров чаще всего оборачиваются конфузом. Странным образом при всей кажущейся неэффективности демократий, все больше и больше стран на планете становятся демократиями, пусть и не всегда модельными. 

Дело в том, что в ситуации сложных хаотических процессов демократия парадоксально эффективней, так как обеспечивает свободную игру множества компонентов, которые способны встроиться в систему пластично и не разрушить ее целиком. Достаточно взглянуть на разницу в стиле руководства западных и российских лидеров. Западные лидеры крайне осторожны и пытаются просчитать возможные последствия, так как знают, что малейший дисбаланс системы может привести к цепочке катастрофических изменений. Одна из особенностей хаотических систем (а общество таковой является) – это то, что незначительные изменения в них могут многократно амплифицироваться и привести к катастрофе. 

Мелкие шаги в итоге дают более контролируемый и желанный результат. Хорошим примером тут служат «слабые» санкции Запада против России, которые выполняют именно ту задачу, которая перед ними поставлена, и которые, несмотря на свою «слабость», усиливаются системой в нечто весьма эффективное.

Путин – типичный сильный лидер прошлого, способный на большие волевые решения, такие как присоединение Крыма. Но эти решения в итоге ведут к катастрофическим для страны последствиям. Путин, например, не мог предвидеть роковое уничтожение малайзийского самолета, и последствия, которые оно потянуло за собой. 

То же самое происходит и с глупыми радикальными «антисанкциями». Направленные против Запада, они болезненней ударят по самой России. Каждое радикальное решение приводит к цепочке непросчитываемых последствий, эффект которых катастрофически расширяется и может привести к крушению экономики страны и ее полной изоляции, то есть к результатам противоположным тем, которых Путин хотел добиться. Сравнение показывает, что в сложном мире осторожные и медленные решения эффективней махания топором. 

То, что кажется кризисом либерализма и демократии может оказаться новой усложненной формой их существования. Недавно Джон Айкенберри напечатал книгу «Либеральный Левиафан», где он оценивает кризис современного либерализма, как кризис традиционных институтов власти и считает, что либерализм сейчас не гибнет, но проходит через фазу внутренней трансформации. Вполне возможно, что Айкенберри прав.

Рильке рассуждал о поэзии, как об утопическом синтезе пяти чувств. Но поэзия, поэтика сегодня исчезают из культурной сферы, уступая место кинетическим артефактам, аналитическому лабораторному видеоискусству, арт-фиксации растерянного, распавшегося сознания. В русской словесности регулярный классический стих вышел из моды, уступив место так называемому «верлибру». В изобразительном искусстве повествовательность и содержательность давно уже уступили место шокингу и акционизму. Так какое из пяти чувств сегодня не работает? Или все они, дав сбой, перестали замечать поэтичность, как таковую? 
У меня как раз иное ощущение от места поэзии в сегодняшней культуре, которое, как мне кажется, после паузы вновь становится крайне важным. В России, с моей точки зрения, наибольшие достижения последних лет имеют место именно в поэзии. А число интересных поэтов на удивление высоко, чего нельзя сказать ни о прозаиках, ни о художниках, ни о кинематографистах. Многие изменения в культуре связаны с трансформацией медиума, и, соответственно, с изменением формы презентации искусства публике. 

Уход от регулярного стиха, о котором вы говорите, хотя и не произошел в русской поэзии окончательно, несомненно имеет место. Это связано, как мне кажется, с тем, что стих перестает пониматься как элемент определенной системы и начинает все больше претендовать на абсолютную уникальность, он выступает не столько как часть традиции, сколько как совершенно единичное событие. 

Краткость формы тут существенна. Роману труднее стать событийной вспышкой потому, что его чтение требует длительного времени. Стих оказался идеальной формой для Интернета. Распад регулярного стиха обусловлен и иными причинами, но разговор о них увел бы меня в слишком специальную область. И в этом смысле стих вписывается в ту же тенденцию акционизма и шокинга, о которой вы упоминали. 

Мне кажется, что в сегодняшнем искусстве шанс быть замеченным имеют лишь те произведения, которые могут выделиться из общего потока «текстов», и привлечь к себе внимание. Отсюда движение к театральности и эффектности, а, в конечном счете, установка на аффект. В живописи начинает доминировать броский дизайн, но то же самое происходит и в театре. В кино выделяются спецэффекты и т.д. 

Но, пожалуй, самое важное – это установка на событийность. Недостаточно создать интересное произведение, оно должно быть превращено в событие. Отсюда важность всевозможных биеннале, фестивалей (в том числе и таких странных, как «поэтические»), «первых исполнений» и, конечно, кураторов, способных превратить выставку, показ фильмов и т.д. в событие, собирающее публику и прессу, без которой события сегодня не бывает. Событийность режима восприятия искусства, конечно, наносит ущерб глубине восприятия и часто глубине художественного замысла. Театральная аффективная поверхностность  сегодня – существенная черта искусства. В этом много негативного, но есть и позитивные моменты, к которым я отношу установку на «интересное», «нескучное», понятным образом соседствующее с шокирующим.

Мне очень нравятся ваши работы о текстах Аркадия Драгомощенко и его тезаурусе. Я знал Аркадия и рад, что в 1985 году познакомил его с Парщиковым во время нашего с Парщиковым и еще тремя московскими поэтами выступления в Ленинграде. Что выделяет, делает совершенно особым, отстоящим в стороне не только от поэтического мэйнстрима, но и авангарда 1970-х (тот же Михаил Ерёмин. калифорнийская «лэнгвич скул») творчество Драгомощенко? Насколько европейская философия ХХ века (Бланшо, Беньямин, Хайдеггер, Деррида) продлена, явлена в поэтике Драгомощенко? 
Я, как и вы, дружил с Аркадием и очень высоко его ценю. Если московская «концептуальная» поэзия во многом питалась (отчасти благодаря Пригову) идеями современного изобразительного искусства (конечно, не чуждыми философии), то в Ленинграде в большей степени доминировала русская поэтическая традиция, на мой взгляд, завершенная Бродским. Бродский очень обогатил российский поэтический репертуар, но все же представляется мне не открывателем новых троп, а блестящим завершителем традиции.  

В Петербурге были и интересные более или менее маргинальные оригиналы, но по-настоящему открывателями новых горизонтов были для меня Соснора и Аркадий. Соснора был архаистом-новатором (в терминах Тынянова), вырабатывавшим свой стиль через освоение средневековой литературы, а Аркадий был больше ориентирован на западную поэзию, которая помогла ему избавиться от привязанности к поэтической метрике и связанного с ним относительного «автоматизма» производства текстов. Стихи Аркадия трудно запомнить, потому что их синтаксис очень сложен, и они полностью порывают с автоматизмом ритмической генерации стиха. 

Я имел возможность обсуждать с ним современную западную философию, которую он воспринимал, как поэт, а не как философ. Связь с Деррида или Бланшо у него существует, но я бы не стал переоценивать их влияние. Ни в коей мере Аркадий в моих глазах не является продолжателем Хайдеггера или Беньямина, которые несомненно ему помогли, однако, нащупать важные для него интеллектуальные ходы.  

Современный философ, с его терминологически оснащенным словарем, стремится говорить и быть широко услышанным, или же ему достаточно говорить для узкого круга посвященных? Как в Евангелие от Иоанна Иисус говорит ученикам: «Еще многое имею сказать вам, но вы теперь не можете вместить...» Насколько нынешний философ далек от интеллектуально просвещенного народа? Чего он хочет и о чем говорит? 
Здесь нет общей картины. Некоторые философы являются фигурами современных медиа – Жижек, Батлер, Слотердайк. Многие философы продолжают вести высоко специализированную техническую работу в области феноменологии, когнитивизма, философии языка и т.д. Их труды предназначены достаточно узкому кругу коллег. И те и другие выполняют важную функцию. 

Медиа-философы привлекают непосвященных и помогают философии поддерживать связь с политической актуальностью, но без специальной работы по углублению важных методологических аспектов или изучения истории философии, вся эта дисциплина рискует превратиться в перформанс, аттракцион, о котором я только что упоминал в связи с событийностью текстов.

Что такое «реальность»? Насколько ее создают сегодня культурные феномены и масс-медиа? В конце концов, Библия говорит нам, что до появляния Евы и съеденного яблока, на Адама сошел глубокий сон. И далее нигде не говорится, что Адам был разбужен. Так можем ли мы предположить, что все происходившее с ним, происходило во сне? Ему приснилось то, что он согрешил, был виновен и Бог изгнал его из Эдемского сада в жизнь, полную боли и борьбы. И вся дальнейшая человеческая история ему только снится, включая и наш с вами сегодняшний разговор? 
То, о чем вы говорите, – это интересная и старая метафора, которую когда-то создал Чжуан-цзы, а затем переработал Борхес. Мало кто сомневается в существовании реальности, вопрос заключается в другом: имеем ли мы к ней доступ? Лакан говорил о «реальном», которое всегда находится за пределами нашего сознания и нашей способности к символизации мира. Такое реальное нам, в сущности, недоступно. 

Наше сознание всегда структурирует и упорядочивает хаос реальности. Ницше писал о том, что мы всегда набрасываем на дионисийский хаос мира как он есть, аполлоническую вуаль видимости. Я думаю, он прав. Я согласен с ним в том, что мы всегда существуем в той «второй реальности», которую сами для себя создаем.

© RUNYweb.com

Просмотров: 9931

Вставить в блог

Оценить материал

Отправить другу



Добавить комментарий

Введите символы, изображенные на картинке в поле слева.
 

0 комментариев

И Н Т Е Р В Ь Ю

НАЙТИ ДОКТОРА

Новостная лента

Все новости