Оценить материал
Еще читать в этом разделе
- 11.30Средневековье — двигатель витражного прогресса. Витражи Чарльза Джея Конника
- 11.21Национальную книжную премию США получил Персиваль Эверетт, переписавший «Приключения Гекльберри Финна»
- 11.15Билл Клинтон выпустил книгу мемуаров 'Citizen', где прокомментировал свой роман с Моникой Левински
- 10.22Мемуары Алексея Навального опубликованы американским издательством Knopf
- 10.08Вышли в свет мемуары Мелании Трамп: о выборах, обысках и покушении на мужа
Николай Байтов: «Я занимаюсь тем, что пытаюсь уточнить картину мира...»
2 Октября, 2015, Беседовал Геннадий Кацов
Николай Байтов – российский поэт, прозаик, бук-артист. Фото с сайта youtube.com
Николай Байтов – российский поэт, прозаик, бук-артист.
Окончил московскую спецшколу № 2 и Московский институт электронного машиностроения. Во второй половине 80-х редактор-издатель (вместе с Александром Барашом) одного из ведущих московских самиздатских проектов — альманаха «Эпсилон-салон». С 1993 г. вместе со Светой Литвак выступает организатором многочисленных литературных акций (ежегодный «Праздник рифмы», «Литературный карнавал», ряд выставок бук-арта и авторской книги) и перформансов (под эгидой учреждённого Байтовым и Литвак «Клуба литературного перформанса»). В 1997—2005 гг. куратор литературного салона «Премьера» с еженедельными выступлениями поэтов и прозаиков.
Лауреат стипендии фонда Иосифа Бродского (2007) и премии Андрея Белого (2011, за книгу рассказов «Думай что говоришь»).
Автор нескольких книг стихов и прозы, многочисленных публикаций в журналах и альманахах «Знамя», «Новый мир», «Черновик», «Воздух»,«Улов» и др. Живёт в Москве.
Коля, мы с тобой знакомы больше 30 лет. Сейчас покопался в своем архиве и нашел подаренную тобой мини-книжку «О шурине» - скрепкой соединенные 18 прямоугольных листочков светло-серой бумаги формата 6 см в длину и 2 см в ширину, от руки тушью написанные на обеих сторонах рифмованные пятистрочники. Немногим меньшими по размеру были машинописные обращения Дмитрия Александровича Пригова в рамках его проекта «Новая искренность», вроде: «Граждане! Подметем с утра квартиру, откроем дверь на лестничную площадку и ветер свежих перемен ворвется в жилище наше! Дмитрий Александрович». Как и ты свои книжки, Пригов дарил эти обращения знакомым, и нередко расклеивал их в годы Перестройки на досках объявлений, заборах и столбах, за что однажды и был арестован.
В твоем рассказе «Эстетика «не-Х», возможно, программном, ты пишешь: «... А недавно мне звонил Сухотин и довёл меня почти до истерики, требуя отчёта почти математического в моих художественных действиях. В нашей перебранке дошло до того, что он наконец подсказал мне: «Может быть, ты вообще не занимаешься искусством?» – Что мне было отвечать?..»
А действительно, чем вы вообще занимаетесь, Николай Байтов? (Вспоминается анекдот о старушке, которая выходя от гинеколога, говорит: «Молодой человек! А ваша мама знает, чем вы здесь занимаетесь?!»)
Да, анекдот серьёзный. Меня всегда занимал вопрос: как относятся родители Владимира Сорокина к его творчеству? Про свою подругу Свету Литвак я точно знаю, что она боится, как бы некоторые из её произведений не попались на глаза её родителям. Когда выкладывает что-нибудь в сети на всеобщее обозрение – поёживается: «А вдруг отец увидит и покажет маме?» И всё равно выкладывает…
Даже я, автор почти совсем «приличный», избегаю показывать некоторые свои книги родственникам. Например, последнюю книгу рассказов «Зверь дышит», я не советовал читать своему сыну Мите (хотя старшей дочери, Наде, напротив, подарил). Эту книгу я скрывал и от своего брата. Недавно он сообщил мне, что купил её и начал читать, - мне было неприятно…
Поэма «О моём шурине» написана в 1994-м году, и потом на протяжении лет десяти я издавал её вот в таком виде – наряду с другими объектами своего бук-арта. Зачем я занимаюсь бук-артом и литературным перформансом – это вопрос сложный. И я его попытаюсь сейчас осветить, конечно. Но не уверен, что мне удастся его исчерпать.
Последнее время я стал думать, что человек, вообще говоря, производит лишь две вещи: мусор и картину мира. Ничего третьего нет: всё, что не является мусором, относится к картине мира, а всё, что к ней не относится, становится мусором. Вот и ответ на старый вопрос Сухотина: искусства никакого нет, оно – не самостоятельная сущность. Какая-то его часть идёт в отходы человеческой деятельности, в мусор, а остальное – это вклад в картину мира. Поэтому, конечно, нельзя сказать, что я занимаюсь искусством. Я занимаюсь тем, что пытаюсь уточнить картину мира (разумеется, средствами искусства, не науки).
В мире есть области, очень туманно, криво, неполно отражённые человеческим сознанием. Есть области тёмные, про которые непонятно даже, могут ли они вообще быть как-либо отражены. Главный инструмент отражения – это, конечно, язык, но он оказывается чудовищно недостаточным. Во-первых, он организован грамматически и тем самым прочно связан с логикой. А логика (и, следовательно, рациональное осмысление) оказалась очень слабым средством. В ХХ веке были доказаны теоремы о неполноте логических систем и об их ограниченной применимости…
Во-вторых, язык весьма консервативен и инертен. Собственно говоря, именно он с младенческих лет задаёт нам картину мира посредством навязываемого нам словаря и грамматических связей. Дальше что-то изменить оказывается очень трудно, и большинство людей на это не посягают – они остаются при той картине, что им дана первоначальным языком: через родителей, учителей и далее – через социум. Так вот, добрался наконец и до себя, грешного. Я долго с мучениями и приключениями ломал младенческие языковые стереотипы и авторитеты. Но, конечно, я и до сих пор их не сломал. И конца этому не видно. («Чем вы занимаетесь, Николай Байтов?»).
Сейчас я сидел в дачном сортире и читал старый «Новый мир» (1975 г.) с вырванными страницами. Попалась статья «Горизонты молодой прозы». Почти сразу я увидел фразу, очень подходящую к делу. Выписываю её (извлекаю из «мусора» и присовокупляю к «картине мира») – «Эти предварительные замечания, быть может, уберегут нас от гипноза имён и названий, которые в перечне способны дать впечатляющую, но не совсем точную картину».
Итак, избегать гипноза языка – вот горизонт «молодой прозы». Это также горизонт и всякой другой прозы, а, по сути, и всякой языковой практики (не коммуникативной, конечно, а описательной). Разрушение навязанной нам грамматики-логики – это, пожалуй, техническая задача, но она – первоочередная. Не решив её, мы не можем прикоснуться к тем туманным (можно даже сказать, «экзистенциальным») областям, которые реальны, но (согласно теореме Тарского) логически не достижимы.
Поэзия, писание стихов этой задаче очень способствуют. В стихах мы имеем шанс более непосредственно коснуться изображаемого предмета – как бы поверх логики. Во многом это происходит оттого, что в язык вносится совсем другое измерение – музыкальное. Ну и, конечно, ритм. Верлибры могут быть тоже музыкальны, но, отказываясь от ритма, они упускают важнейшую особенность мироздания: в его основе лежит периодическое колебание, пульсация, волна. И чем дальше идёт физика, тем всё с большей уверенностью она обнаруживает, что вся существующая материя – это различные вибрации точек пространства (довольно сложно устроенного по своей геометрии). Поэтому, когда мы говорим волнами, мы можем попасть в резонанс с какими-то волновыми характеристиками описываемого предмета и выразить его полнее, чем линейной логической речью.
Но кроме поэзии я использую и другие средства. Это «неязыковые» действия с языком и текстами: «литературный перформанс» и букарт. Всё это для того, чтобы найти дополнительные степени свободы, позволяющие уйти от линейной дискурсивности.
Да, и ещё очень интересно в этом смысле как бы вторичное использование языка: всякие заковычивания, цитации, коллажи, редимэйды. При некоторых условиях такая «своя-чужая» речь получает «странный» статус в языке и может привести к каким-нибудь нужным объектам, лежащим вне логической плоскости.
Кстати, в том же твоем рассказе «Эстетика «не-Х», есть еще один любопытный пассаж: «... К сожалению, очень немногие сознательно и последовательно держатся своего дилетантизма. Я таких, может быть, и не знаю вовсе... любая серьёзная и осмысленная эстетическая деятельность может происходить только в области «не-Х», – и это всегда есть делание так называемого «ненастоящего» искусства, – иными словами, самодеятельность...» Нередко я встречал мнение о тебе, как о «русском Борхесе», и если с этой точки зрения рассматривать твою прозу, то не оставляет мысль о произведенных текстах-симулякрах и литературных мистификациях. Что, на твой взгляд, есть «профессионализм» и насколько, к примеру, окончание Литинститута может помешать или способствовать творчеству? Чем в литературе дилетант отличается от графомана? В самом ли деле аматорство, по незнанию, может быть ключом к стилистическим и прочим открытиям?
Сейчас я не думаю, что оппозиция «профессионал – дилетант» так уж для меня важна. Это неправильный ход мысли, который, как мне кажется, уводит в сторону от существа дела. Понятно, что профессионал более инертен и неповоротлив: его приковывает к себе приобретённый груз знаний и навыков. Важно, что не самостоятельно приобретённый, а внушённый ему «кем-то», то есть тяжёлой, «тормозной» традицией. Именно это и есть «гипноз» языка и – шире – культуры. Здесь я не удержусь от соблазна процитировать самого себя: «Чрезвычайно полезно забыть / все стихи, что ты выучил в детстве: / что бабуля, и мать, и отец твой, / и учительница – забить / постарались в твой разум отверстый».
Однако же в физике, например, дилетанту сейчас уже совсем невозможно работать, потому что физика накопила не только картину мира, но и способы её критики и переосмысления. Точно так же и поэту невозможно работать всерьёз, не зная разницы между романтиками, символистами, футуристами, дадаистами, конкретистами и концептуалистами. Другое дело, что этому трудно научиться: у физиков есть хорошая школа, у поэтов её нет (или в принципе не может быть? – вопрос сложный и обширный, у меня нет охоты его сейчас исследовать).
Приходится всё осваивать ощупью, самому, по-дилетантски. У меня ушло больше половины жизни, прежде чем я понял, что нового внёс в картину мира, например, Пригов по сравнению, например, с Бродским. Хотя понять отличие Эйнштейна от Ньютона мне удалось если не за один академический час, то за три-четыре; а отличие Эйнштейна от Бора и Шрёдингера – ну, примерно за один академический семестр.
Ты спросил о литинституте. Я вообще не знаю, чем там занимаются. Я много встречал людей, там учившихся. Большинство из них выглядят в своём творчестве какими-то «заторможенными», «загипнотизированными». Очень многие без конца продолжают бить молотком по давно забитым гвоздям. Но иногда встречал и совсем других «литинститутчиков» (например, Андрея Туркина, Юлия Гуголева) – великолепных, дерзновенных и искромётных, вопреки всему, что им там внушалось (или не «вопреки» - откуда мне знать?). С другой стороны, тысячи поэтов-дилетантов, которые нигде не учились и которых можно видеть на современных поэтических сайтах, бьют теми же самыми молотками по тем же самым гвоздям. (Интересно, сколько это продлится: сто лет? двести?).
Ещё ты упомянул о текстах-симулякрах и мистификациях. Если задуматься, то окажется, что я не совсем понимаю, что это такое. По-моему, вопрос переусложнён. Речь попросту идёт о тех текстах, которые не являются прямыми лирическими высказываниями. Описываются некоторые факты, а лицо автора с характерной гримаской отсутствует. Например, «Илиада». Это настолько «мистификация», что мы не можем хоть сколько-нибудь конкретно представить себе Гомера и даже не знаем, был ли он на самом деле. То же касается и Шекспира, о котором идут бесконечные споры. Есть ещё «Слово о полку Игореве», есть Джеймс Макферсон, есть Проспер Мериме. Даже баллада Ходасевича «Джон Боттом», про которую мы точно знаем, кем, когда и при каких обстоятельствах она написана, - отрывается и улетает в область этих самых так называемых «симулякров». Как и его же прозаический текст «Житие Василия Травникова» (столь зацепивший за живое Набокова). Так что Борхес здесь не первый и не последний, и даже вовсе почти мимо темы.
Если же вернуться ко мне грешному, то меня очень интересуют внешние «объекты» и «ситуации» – гораздо больше, чем всё, что происходит со мной и во мне. Поэтому я как бы в них вхожу и выражаю их изнутри их самих. Стараюсь быть «протеистичным», так сказать. Отсюда, наверное, и ощущение мистификации. Отсюда и моя склонность к редимэйдам.
В моей статье от 1989 года, посвященной тебе и опубликованной уже здесь, в Америке, я писал о христианском аспекте твоих текстов, принятом в бердяевском понимании: «Любовь к Богу и есть познание Бога, любовь к миру и есть познание мира, любовь к человеку и есть познание человека». Насколько сильна христианская составляющая в том, что ты пишешь сегодня? В современной России православие находится на таком невиданном подъеме и выступает в такой крепкой связке с властью, что впору говорить, с ухмылкой или без, об «опиуме для народа» и церковниках, как реальной параллельной власти в стране. Как бы ты прокомментировал весь этот всплеск религиозного российского энтузиазма, с явным перехлестом и нередко пародийностью, отмечаемыми в СМИ?
... мышиная паника стихла в шкафу,
скопив себе крохи.
И взгляд, усмехнувшись и зябко шагнув
за лужицу кофе,
уже невозбранную стелит постель,
как белую башню.
Что день произвольно усвоит теперь —
не важно.
Недавно я прочёл книгу Михаила Эпштейна «Религия после атеизма». Хорошая книга, рекомендую. Там есть оригинальные наблюдения. А то, что христианская Церковь (будь то православная или католическая) всегда стремилась к власти и могуществу, стремилась внедриться в управление мирскими делами – это банальность. Такая у Церкви судьба, по-другому у неё почему-то не получается. И это не смотря на то, что Христос много раз и весьма настойчиво пытался втолковать, что Его царство «не от мира сего».
Однако же, судьба ещё и в том, что когда Церковь слишком далеко зарывается на этом пути, светская власть её окорачивает, иногда весьма решительно и жестоко. Так окоротил Алексей Михайлович патриарха Никона. А Пётр I вообще упразднил патриаршество. Я уверен, что и современной власти в России вскоре придётся поступить каким-нибудь подобным образом – светские притязания Церкви становятся слишком «неприличными».
С некоторых пор мне это всё так опротивело, что я перестал интересоваться событиями, происходящими в высших эшелонах церковной власти, и вообще всяким церковным «официозом». В этом смысле я больше протестант, чем православный, вопреки своему традиционному воспитанию. Но обычная приходская жизнь мне интересна по-прежнему, и я иногда о ней пишу. Мне кажется, появилось что-то новое в экзистенциальном самочувствии современных православных, - я это пытаюсь выявить и прояснить.
Насчёт опиума, не знаю – я никогда его не пробовал. А вот с водкой – почему бы не сравнить? Я давно заметил, что, когда появляется новый водочный бренд, то сначала эта водка бывает очень хорошая (и недорогая, кстати). Это объясняется не только стремлением привлечь к себе внимание и внедриться в сложившуюся конфигурацию рынка, но и тем простым обстоятельством, что этой водки выпускается пока что мало, а значит легче соблюдать технологию и контролировать качество. Но по мере раскрутки бренда объёмы производства возрастают – и вот уже не до качества: на него начинают глядеть сквозь пальцы, и оно сползает до среднего уровня, а то и ниже (цена при этом растёт). Люди же продолжают покупать в силу уже известной, примелькавшейся этикетки. Всё это, как метафора, приложимо и к церковной жизни. Пока Церковь окормляет небольшую паству, она кормит истово, внимательно – кормит сущностями. Как только паства превращается в толпу, она уже начинает кормить «словами», то есть этикетками.
Коля, ты известен и как прозаик, и как поэт. Причем, ты не смешиваешь эти ремесла: создаваемый тобой прозаический мир выстроен по одним законам и моделям, а поэтический – по другим. Что это за законы-модели в каждом из случаев? Насколько они провокативны? Что в них заимствовано, а что – от тебя самого?
Заимствованы, разумеется, жанры. Это координатная сетка, в которой мы все живём. Сейчас считается (опираясь на некоторые работы Бахтина), что вне жанров нет даже устной речи – всё разложено по полочкам. То есть, если ты начнёшь говорить вне известных речевых жанров, тебя попросту никто не поймёт.
К стыду своему, я, похоже, не создал ни одного нового жанра, довольствуюсь готовыми. Если не считать литературных редимэйдс, но это не совсем жанр как бы, а вернее, совсем не жанр – это идёт в классификацию по другому измерению. А ведь жанровая (дискретная) разметка картины мира нам тоже навязана культурой и социальной коммуникативной практикой, как сам язык… Единственная моя заслуга – это то, что я иногда нарушаю законы жанра и произведение повисает в некой жанровой двусмысленности.
Если говорить о провокативности, то это, наверное, единственный мой приём, провоцирующий читателя, а верней, просто для того, чтобы вызвать в нём некое чувство недоумения – чтобы он завис где-то на прутьях между жанрами и озирался, потеряв привычную ориентацию. Тогда, возможно, он в новом ракурсе увидит предмет, который я пытаюсь ему показать. А смешивать ремесло поэта и прозаика я с некоторых пор тоже начал, хотя долгое время зарекался. Две мои повести («Если вы спросите» и «Кусок орбиты») написаны именно в этом смешении.
По поводу конкретных законов-моделей я ничего не могу сказать. В каждом случае модель должна быть уникальной (как я считаю), поскольку диктуется конкретным изображаемым предметом. Но жанровая сетка эту уникальность съедает – и разносит мои модели по известным полочкам-признакам: «детектив», «житие», «психоделический поток сознания», - и т.д. и т.п.
В нескольких интервью с тобой, которые я смог найти в интернете, ты особый акцент ставишь на философских максимах Витгенштейна. Я понимаю, что его идеи созвучны основным принципам в ХХ веке: так, противопоставление этического и логического («может быть лишь показано» - «о чем можно говорить») сравнимо с «принципом дополнительности» Бора; а исключение сомнений в случаях, «где нельзя спрашивать» - «принципу неполноты» Геделя, и так далее. Кстати, в твоих рассуждениях о том, что человек производит лишь две вещи: мусор и картину мира, ты не обошелся без Витгенштейна, поскольку «картина мира», как понятие, впервые было употреблено Витгенштейном в его знаменитом «Логико-философском трактате». Почему так важен для тебя Витгенштейн? Кто в твоей системе преференций находится рядом с ним?
Витгенштейна я очень люблю. Он мне какая-то родная душа, и я постоянно с ним как бы разговариваю. Почему – не знаю. Наверное потому, что его «Философские исследования» написаны в диалогической форме, и я как читал их, так и втянулся навсегда в этот бесконечный разговор (принципиально ни к чему не приводящий). Его «Логико-философский трактат» нравится мне гораздо меньше.
Витгенштейн умер в год, когда я родился, за месяц до моего рождения. Он был хорошим музыкантом и знатоком музыки. Жаль, что он о ней почти ничего не написал. Наверное, она относится к тем сущностям, о которых, по его представлениям, «следует молчать».
Кроме того, на меня большое влияние оказал Хайдеггер. Он, как и Витгенштейн, начал к концу жизни отходить от систематического философствования и всё больше склоняться к философствованию, так сказать, «поэтическому». Между прочим, Хайдеггер занимался словотворчеством: он создавал новые термины (верней, имена) для тех понятий, которые, по его мнению, были неправильно (или недостаточно) выражены в существующем языке, или совсем не выражены.
Когда я жаловался на недостаточность языка, я упустил одну важную вещь. Всякий язык склонен (верней – заставляет нас) типизировать и обобщать описываемые явления реальности. Большая часть имён в языке относится не к конкретным предметам, а к кластерам. Сам акт описания-отражения-осмысления является в языке актом классификации, типизации. Без этого как бы и осмысления не может быть. Называя предмет по имени, мы «автоматически» относим его к определённому классу, и лишь после этого он будто бы становится нам «понятен». Не есть ли это ложное понимание? То есть, не понимание предмета как такового, а лишь понимание некой языковой игры, в которую этот предмет условно вовлечён…
Вот обо всём этом я постоянно беседую с Витгенштейном. И ещё о том, как с помощью каких-то поэтических практик попробовать уклониться от этой «языковой тирании» и описывать уникальное.
Бук-арт Николая Байтова. Поэма «О моём шурине», 1994 (рядом с книжкой – монета достоинством в 1 цент США). Фото © RUNYweb.com
В одном из интервью с тобой: «Наш со Светой Литвак «Клуб литературного перформанса» начинал свою деятельность, несомненно, в карнавальной парадигме, заданной клубом «Поэзия» и «Гуманитарным фондом»...» Прежде всего, о ваших со Светой проектах: «Клуб литперформанса», «Лесная библиотека»? И твои воспоминания о легендарном сегодня клубе «Поэзия», которому в 2016 году исполнится тридцать лет? Возможно ли нынче создать в Москве клуб, который был бы похож по значению и активности на клуб «Поэзия»?
Я думаю, что наша со Светой Литвак «перформансная» деятельность была как бы завещана нам Ниной Искренко, которая в последние годы жизни пробовала «поэтически» освоить некоторые формы акционного искусства. В клубе «Поэзия» (или в том небольшом кружке, что от него остался к 93-му году) этот её интерес находил мало понимания, похоже. Более-менее активно поддерживали её лишь мы со Светой, да ещё Павел Митюшёв.
После смерти Нины, в 1995-м году, мы создали «Клуб литературного перформанса» – для того, чтобы продолжать эту экспериментальную деятельность и привлекать к ней новых людей. Между прочим, в наш первоначальный репертуар входил и один перформанс Нины («Метаморфозы»), который мы восстановили.
Что касается «Лесной библиотеки», то это один из двух наших перманентных проектов, которые появились гораздо позже, спустя десять лет. «Лесная библиотека» и «Readymade = second hand» - это не перформансы, а такие как бы «идеи-акции»: они более статичны, неподвижны, постоянны, чем то, что обычно принято относить к акционному искусству. Эти идеи можно время от времени (достаточно регулярно) активировать: совершать «поездки в Лестную библиотеку» или устраивать «ярмарки авторских прав»…
Ничего похожего на клуб «Поэзия» создать сейчас, конечно, нельзя. Он неповторим, ибо явился как плод (верней, цветок) очень специфичной эпохи, очень узкого отрезка времени, насыщенного особой энергетикой. Грубо и приблизительно это называют «перестройкой». На самом деле там было много нюансов, там в одном фокусе сошлись разные лучи и энергии, которые вместе и таким образом больше никогда не сойдутся. И главное, чего уж точно больше не будет, – это ощущение внезапной свободы (хотя, может быть, что-то похожее нам дано будет ощутить в момент смерти).
Раз уж о клубе «Поэзия», то нельзя не вспомнить о твоем с Сашей Барашем андерграундном литературном журнале «Эпсилон-салон» середины 1980-х, которому в прошлом году исполнилось тридцать лет . В энциклопедическом фолианте «Самиздат века» в группе «Эпсилон-салон» были опубликованы только четыре фамилии: Байтов, Бараш, Кацов, Левшин, хотя участников было гораздо больше. Правда, в «Самиздате века» авторы «Эпсилон-салона» были распределены частично по другим литературным группам, вроде «Московского времени» или московских концептуалистов. Чем был для тебя «Эпсилон-салон»? Почему в те годы, в отличие от Ленинграда, в Москве был только один такой андерграундный журнал? Насколько я понимаю, самиздатовское дело ты продолжил в своих бук-артовских проектах, а слово – в проектах, вроде «Лесной библиотеки»?
«Эпсилон-салону» ещё нет тридцати, ты ошибся. Тридцать стукнет лишь в декабре этого года.
Коля, я отталкиваюсь от того, что в 2009 году мною был написан текст, посвященный 25-летию «Эпсилон-салона», и я передал его в Москву. Юбилей отмечали в конце мая 2009 года в Москве, и на юбилейном вечере мой текст был зачитан. Если считать от этого события, то 30 лет журналу исполнилось в 2014-м. Но не суть, тебе, как одному из издателей, конечно, видней. Давай продолжим о журнале.
Издавать журнал нам было очень интересно, потому что дело не сводилось к тому, чтобы набрать тексты для очередного номера и отстукать их на машинке. Главная задача была – выйти с этим номером «в люди»: в «сообщество», в «литературный контекст». Большую часть этих забот брал на себя, конечно, Саша. Я помню, как мы с ним несколько раз ездили в Питер – специально, чтобы там осмотреться и завязать знакомства с тамошними зубрами самиздатовского журнального дела.
Почему в Москве мы были одни? Я думаю, подобные журналы нужны для поддержания связей и целостности в некоем сообществе, характеризующемся определённым единством. А в Москве в то время такого единого литературного пространства не было, в отличие от Питера. Может быть, наш «Эпсилон-салон» только начинал прощупывать почву для создания чего-то такого, по типу «питерской могучей андерграундной литературы».
Но тут же, почти одновременно с нашим журналом возник и клуб «Поэзия». Солнечным весенним днём (86-го года) мы с Сашей пришли в Краснопресненский парк на первое собрание клуба (в качестве первой резиденции Лёне Жукову выделили из парковых строений какой-то большой деревянный сарай, двухэтажный) и были ошеломлены пестротой, разнообразием и каким-то «буйным карнавальным цветением» московской поэзии. Стало ясно, что ничего «единого и могучего» из этого сделать нельзя, да и незачем. Собственно, у меня в этот момент, говоря высокопарным стилем, «поменялась парадигма».
Сейчас находу придумал анекдот: – Эй, пацаны, вы что, имидж поменяли? – Нет, у нас поменялась вся парадигма.
Поскольку ты был директором клуба – уже после, на улице Кибальчича, - ты помнишь, что было три секции: «Метареалисты», «Концептуалисты» и «Эпсилон». И каждой секции предоставлялась для выступлений одна суббота в месяце, а четвёртая суббота – свободные чтения всех желающих.
Коля, встречались в Клубе по четвергам. Отвечаю за свои слова, как бывший директор Клуба, перед партией и правительством (любыми). О «четвергах» и у Светы Литвак в ее воспоминаниях А все остальное правильно: три вечера в месяц были отданы литгруппам, а четвертый, как у музыкантов – open mike.
Надо сказать, что у метареалистов и концептуалистов были свои сложившиеся компании, а у нас не было, и мы с Сашей ходили на свободные чтения и привлекали тех, кто нам понравится. Левин и Строчков, по-моему, изначально выступали в нашей секции, а вот Туркина и Гуголева Саша привлёк «со стороны». Затем Игоря Лёвшина, которого тут же мы стали печатать в журнале.
Не помню, выступал ли Сухотин на наших вечерах или у концептуалистов. Пожалуй, у них, хотя мы его очень любили и печатали много. Интересно, что однажды (а, может, и не однажды) на Кибальчича пришла молодая поэтесса Света Литвак. Она выступала в свободных чтениях и имела успех. Но мы с Сашей её никак не заметили и не привлекли. Позже она (видимо, потому, что ходила в студию Ковальджи) сдружилась с метареалистами.
С 2011 года я вернулся к стихосложению, а до этого 18 лет стихов не писал, занимаясь эссеистикой и профессионально журналистикой. Сегодня мне литературная жизнь и в России, и в русском зарубежье представляется интенсивной, с различными конкурсами, премиями, поэтическими чтениями, литературными и критическими публикациями в интернет-изданиях и печатных журналах, которые имеют свои аналоги и в виртуальном мире. Ты все эти годы печатался, выступал, проводил литературные перформансы, издавал книги и прочее. Какой ты видишь литературную ситуацию последних 15-20 лет? Ты как-то заметил, что сегодня есть немало поэтов, которые пишут лучше поэтов Серебряного века. А те, кто идет им, сегодняшним, на смену: какова тенденция? Дает ли модный массовый уход в так называемый «верлибр» основания для оптимизма?
Этот твой вопрос попал в моё неподходящее время. У меня сейчас какая-то фаза, когда мне всё стало не нравиться. Ни своё, ни чужое. Ни моих друзей, ни незнакомцев.
Всё кажется ничтожным и глупым. «Мусором», короче. Даже классики и лауреаты (только что читал параллельно Генри Миллера и своего любимого Орхана Памука, и не получил ни малейшего удовольствия ни от того, ни от другого; а незадолго перед этим читал долго, внимательно – именно с целью изучения -толстый том Яна Сатуновского, которого конкретисты столь ценят, но я ничего особо ценного в нём не нашёл).
Я люблю многих из тех, кто меня сейчас окружает, но у меня испортилось зрение – всё переводит в какой-то мелкий масштаб. Так что говорить на эту тему я пока воздержусь (надеюсь, что это временно, но сколько продлится – не знаю).
А верлибры мне вообще представляются некой диетической кашей без вкуса и запаха.
Коля, вопрос на засыпку, поскольку одна моя приятельница убедила меня, что без этого вопроса, без разгадки известной интриги, наше интервью будет не полным: в своем романе "Любовь Муры" (М, НЛО, 2013), письма героинь ты сам написал, или же опубликована реальная переписка 1935-1950 годов киевлянки Муры в Москву, подруге, с которой она познакомилась в Мисхоре, и ответные письма из Москвы в Киев, что сегодня звучит не особо патриотично, но актуально? И насколько осенью 2015 года, в свете моего последнего высказывания, такой роман вообще в России мог бы быть опубликован?
Ответных писем там нет (или почти нет). Идёт монолог Муры. Кое-где в него вкраплены письма её дочери Иды, которая с 34-го по 51-й год постепенно превращается из маленькой девочки-хулиганки в студентку-художницу, смертельно больную туберкулёзом. Иногда мне хотелось назвать роман – «Детство советской художницы», но я этот соблазн превозмог в конечном итоге. Образ Муриной корреспондентки, Ксении, автор и за ним читатель строит косвенным образом – по его отражению в письмах Муры и по собственным соображениям.
Все эти письма были найдены, как я уже говорил не раз. Роман действительно является литературным редимэйдом, как и заявлен.
К достоинствам этого романа следует отнести то, что он несколько меняет картину мира (а точней – клише) в той её части, которая обозначена в нашем сознании как «советские 30-е годы» или как «советский человек тридцатых годов». Именно поэтому – из-за некоторых различий с клише – многие отказываются верить в то, что эти письма найдены, а не придуманы автором.
Что до современных обертонов (в свете противостояния России и Украины), то не знаю. Во всяком, случае, у Ксении, жившей в Москве, в Трубниковском переулке, фамилия была – Курисько. Фамилия Муры была – Пшенишняк.
В мае 2010-го мы со Светой ездили в Киев – на фестиваль «Киевские лавры». Там мы вдвоём совершили небольшую акцию клуба Литературного перформанса: прошли по улице, где предположительно жила Мура (обратного адреса она на конвертах не писала), и разглядывали дома в надежде, что, если нам повезёт, мы увидим и её дом (маленький старый домик), хотя вряд ли он мог сохраниться.
Мы доехали на метро до бульвара Дружбы народов и оттуда спустились под горку по улице Товарной к железнодорожной станции Киев-Московский. Но сейчас, глядя на яндексовскую карту, я думаю, что мы определили улицу неправильно: надо было идти по Зверинцевской к станции Выдубичи…
Хорошо бы ещё раз съездить в Киев и пройти этим маршрутом, но не знаю, возможно ли это. В нынешнем году «Киевские лавры» вроде бы состоялись, насколько я знаю. Но нас туда не звали. Да мы и не могли бы поехать – по домашним обстоятельствам.
© RUNYweb.com
Добавить комментарий
0 комментариев