Среда, 14 Ноября 2018

Оценить материал


Вставить в блог

Bookmark and Share

Владимир Соловьев: «Я исписал тысячи страниц своими воспоминаниями...»

25 Июля, 2014, Беседовал Геннадий Кацов

Владимир Соловьев - известный русско-американский писатель, мемуарист, политолог, журналист, эссеист, историк литературы и искусства.

Владимир Соловьев - известный русско-американский писатель, мемуарист, политолог, журналист, эссеист, историк литературы и искусства.

Владимир Соловьев - известный русско-американский писатель, мемуарист, политолог, журналист, эссеист, историк литературы и искусства.
Родился в Ленинграде. Автор сотен статей в американской престижной периодике и двух дюжин книг, написанных сольно и в соавторстве с Еленой Клепиковой и переведенных на 12 языков. Среди них – «Юрий Андропов: тайный ход в Кремль», «Борьба в Кремле: от Андропова до Горбачева», «Ельцин: политические метаморфозы», «Парадоксы русского фашизма», «Призрак, кусающий себе локти», «Операция “Мавзолей”», «Роман с эпиграфами», «Варианты любви», «Похищение Данаи», «Матрешка», «Довлатов вверх ногами», «Три еврея», «Семейные тайны», «Post Mortem. Запретная книга об Иосифе Бродском», «Как я умер», «Два шедевра о Бродском», «Записки скорпиона. Роман с памятью», «Мой двойник Владимир Соловьев», «Осама бин Ладен» и другие. 
Вскоре выходит новая книга «Быть Сергеем Довлатовым. Трагедия веселого человека». Предельно искренние, острые и парадоксальные, на грани фола, книги Владимира Соловьева вызывают шквальную полемику, вплоть до скандала, и имеют коммерческий успех. 
Живет в США.

У Вас с Леной Клепиковой вот-вот выходит в Москве книга «Быть Сергеем Довлатовым. Трагедия веселого человека», а до этого вы дуэтом и в одиночку много писали о нем и даже сделали полнометражный документальный фильм "Мой сосед Сережа Довлатов". У меня сразу же к Вам вопрос – скорее на затравку, чем на засыпку. В России еще помнят Довлатова, он все еще в моде?
Мода? Не то слово. Я бы сказал, китч. Что дает критикам некоторые основания называть книги Довлатова «плебейской прозой»: «В сущности, он и победил, как писатель плебеев», - пишет о нем критик газеты «Завтра» Владимир Бондаренко. А кто-то прозвал его «трубадуром отточенной банальности»? Круто? Но как напоминает мне мой соавтор, в том же упрекали Зощенко – что он писатель обывательский. В таком случае защитим обывателей, к которым принадлежит большая часть народонаселения, а потому рассказы Зощенко были так популярны у читателей. Даром, что ли, Мандельштам требовал памятников для Зощенко по всем городам и местечкам Советского Союза или по крайней мере, как для дедушки Крылова, в Летнем саду. 

Не той же разве природы нынешняя популярность Довлатова?  В нашей книге мы приводим письма самого Довлатова, которые он писал из Питера в Москву Юнне Мориц – она их уничтожила, но мы их спасли, как Настасья Филипповна пачку денег из огня. Как так? Сделали с них копии перед тем, как Юнна совершила свой вандалистский акт. 

В Советском Союзе его литературная судьба не сложилась, Довлатова не признавал не только благонамеренный официоз, но и третировали писатели «самых честных правил», для которых он был никто. Вот, что он писал Юнне: 

 «Я убедился с горечью, что Вы не потерпите моих скромных литературных дерзаний. А турнир приматов не для меня. Я не стану подвергать Вас дальнейшему чтению. Найду себе других читателей – военнослужащих, баскетболистов… Я не дуюсь. В сущности, рассказы к ним и обращены. И реальны лишь те мерки, на которые эти сочинения претендуют. Шило страшное оружие, но идти с ним на войну глупо».

Нет, мода не сошла. Сужу об этом не только по мемориальным доскам и музеям Довлатова, а у нас вот даже улицу, где он жил, поименовали в его честь, но и на личном опыте - по востребованности нашей книги о Довлатове по обе стороны океана. Там, правда, и эти уничтоженные письма, и его устные рассказы и приколы, которые он не успел записать, и новые факты его жизни и смерти, и впервые публикуемые фотографии – целых три тетрадки вклеек – книга-сенсация! 

А что касается негатива в адрес Довлатова, то сделайте поправку на зависть собратьев-писателей. Здесь - Игорь Ефимов, там – Валера Попов.  А что им, бедным, еще остается? Комплексовать и дико завидовать покойнику. «Это он после смерти так обнаглел!» - возмущается Попов и выпускает в серии ЖЗЛ завидущий поклеп на Довлатова. Такое впервые за всю 120-летнюю историю этого популярного сериала. Вот свежая байка в связи с открытием музея Довлатова в Пушкинских горах. Только что получили из Питера. 

Прекрасные пушкинские, а теперь и довлатовские места! Замечательный музей Довлатова. Заходим мы с Поповым в лачужку Довлатова - прогнившие полы, низкий потолок.
- Должно быть, Довлатов входил сюда согнувшись, - говорю я Попову. - Он ведь был высокого роста, и потолок для него был очень низким.
И тут Попов встает на цыпочки и пытается достать потолок головой.
- И мне тоже, - заулыбался он, - и мне тоже он низок!
Увы, головой он все равно не касался потолка - между ними светилась маленькая зазорина. Тогда Попов нашел на потолке выступающую балку и уперся в нее лбом.
- Вот! - торжественно произнес он.
Даже в такой мелочи, как рост, Валерий Георгиевич не хочет уступать Сергею Донатовичу.

Вы встречались с Довлатовым довольно часто, поскольку жили по соседству, и беседовали на разные темы. Я работал вместе с Довлатовым на радио «Свобода» последние полтора года его жизни, и у меня есть собственные впечатления от общения с ним. Особой легкости ведения разговора я в нем не наблюдал, при том, что Довлатов участвовал в небольших застольях, нередко устраиваемых после работы директором русского отделения нью-йоркской «Свободы» Юрием Гендлером. Чем вам был интересен Довлатов в общении с ним? Понятно, что теперь это личность легендарная, писатель культовый, но ведь в быту четверть века назад все эти регалии значения не имели? Или вы благоговели перед Довлатовым, как Довлатов, что общеизвестно, благоговел перед Бродским
Какое там благоговел! Я и перед Бродским не благоговел, когда тесно с ним дружил в Ленинграде. Никакого пиетета, отношения на равных, хотя в Бродского я был влюблен, если честно. Не в него одного. В трех мужиков, несмотря на традиционные сексуальные склонности. Ни в одном глазу, даже в латентной форме. В Анатолия Васильевича Эфроса, в Осю Бродского и – не смейтесь! – в Бориса Николаевича Ельцина, которого, впрочем, вскоре разлюбил, когда этот мнимый демократ расстрелял из танков мятежный парламент. Но пока любил, успел вместе с Леной Клепиковой, моим соавтором и по совместительству женой, сочинить про него политический триллер, который вышел на 12-ти языках в тринадцати странах. Почему такой разночет? У американцев и бриттов – разные издания, другой дизайн и прочее. 

Что же до Сережи, то хотя я делал вступительное слово к его единственному литературному вечеру в Советском Союзе – в ленинградском доме писателей, а Лена Клепикова пыталась пробить его рассказы в журнале «Аврора», где была редактором отдела прозы – увы, безуспешно, дружить мы там не дружили – скорее приятельствовали, принадлежа к разным тусам. Хотя встречались на проходах часто, и я был одним из немногих в городе, кто любил и ценил его прозу. 

Для других он был – никто. Эти другие тогда звездили, Довлатов легко их обошел – увы, post mortem: тот же Битов или Валера Попов. А что касается дружбы, то тесно сошлись мы с Довлатовым уже здесь, в Нью-Йорке, отчасти благодаря топографическому фактору – жили в пяти минутах ходьбы друг от друга в нашем Куинсе. Встречались не просто часто, а каждый вечер, на 108-ой улице, эмигрантском большаке, у магазина Мони и Миши, где ждали привоза завтрашнего номера «Нового русского слова», тогдашнего флагмана русской печати в Америке, где регулярно публиковались. 

А потом отправлялись в гости друг к другу – чаевничать. К Сереже чаще, чем ко мне – опять-таки топографии благодаря: он жил ближе к 108-ой на 63 Drive. И благодаря его кавказскому гостеприимству. Можно и так сказать, мы с ним прогуливались по будущей улице Довлатова. Знал бы Сережа! Когда этот кусок улицы – точнее угол двух улиц – переименовали, Лена Довлатова, с которой мы дружили при Сереже и продолжаем дружить, сбросила мне по электронке записку: «Вольдемар, это невероятно все. Голова идет кругом. Как все повернулось. Пусть бы правда существовал этот параллельный или какой уж мир, может, до Сережи как-то дойдет». 

Владимир Соловьев в рабочем кабинете Сергея Довлатова
Владимир Соловьев в рабочем кабинете Сергея Довлатова. Фото из семейного архива В. Соловьева

О чем мы тогда говорили? Легче сказать, о чем мы тогда не говорили. По Акутагаве: сплетни и метафизика, что, впрочем, одно и тоже. Сережа был чудный рассказчик. Некоторые его устные рассказы я записал, они есть в нашей книге. Как, впрочем, и со слов других – братьев Изи и Соломона Шапиро, у нас целая глава «Довлатов на проходах». Обменивались шутками и сплетнями, Сережа был злоязык, очень точен в характеристиках, мы с Леной приводим часть из них в книге. Главная тема – литература. То, что Мандельштам называл «тоской по мировой литературе». Здесь у нас с ним был общий язык. Например, часами могли говорить о Фолкнере: Сережа больше о рассказах, а я о романах. На этих разговорах с Довлатовым и построены наши с Леной Клепиковой сольные мемуары о нем, хотя в книге много чего другого. 

В вашем романе «Три еврея» (Бродский, Кушнер, Соловьев) вы, можно сказать, низводите нобелевского лауреата с пьедестала, а описывая отношения между вами тремя, не упускаете массу нелицеприятных и некомплиментарных подробностей. Насколько вы, как описательная сторона, способны говорить о себе объективно? Понятно, что на собеседников и сверстников-приятелей можно высыпать, как это неоднократно делал Довлатов, кучу всякой критики, даже художественно, мягко говоря, переосмысленной, но при этом самому остаться сеятелем «разумного и вечного». Насколько этична такая позиция? И как здесь уйти от соответствующих упреков в собственный адрес?
Сначала все-таки уточним. У меня две книги, напрямую связанные с Бродским. «Три еврея. Роман с эпиграфами» - это роман по свежим следам о питерском периоде, написанный в России. А здесь я сочинил «Post mortem. Запретную книгу о Бродском», которую критик советовал переименовать в «заветную» на манер «Заветных сказок» Афанасьева. Потом мое издательство РИПОЛ КЛАССИК, которое я мог бы назвать родным домом, как Бродский называл FARRAR, STRAUS AND GIROUX, выпустило обе книги под одной обложкой с немного хулиганским названием «Два шедевра о Бродском». Да, у рассказчика есть очевидное преимущество перед остальными героями, не спорю, но все критики отмечали, что автор – то бишь Владимир Соловьев – не уподобляет себя жене Цезаря, которая вне подозрений, а наоборот пишет многое себе в минус и возводит на себя столько напраслины, что получает право писать и о других с открытым забралом.

Это отмечали многие. Надя Кожевникова, например, о «жесткой трезвости в оценке других и самого себя». Сошлюсь еще на два отзыва, чтобы не быть голословным. «Три еврея» - последняя книга, которую прочел Довлатов: «К сожалению, все правда» - это его отзыв. А вот отзыв московского критика Павла Басинского о «Post mortem»: «Я еще не читал книги, в которой Бродский был бы показан с такой любовью и беспощадностью».

Что же касается этики, как таковой, то в жизни – да, но касаемо художества: "Господи Суси! какое дело поэту до добродетели и порока? разве их одна поэтическая сторона, - писал Пушкин на полях статьи Вяземского. - Поэзия выше нравственности - или по крайней мере совсем иное дело".  

В моей «запретно-заветной книге о Бродском «Post mortem» дан не триумф, а трагедия поэта. Хоть Бродский и уступает Мандельштаму и Пастернаку по богатству эмоциональной палитры и значению в русской поэзии, но его голос – самый трагический, он возвел трагедию на античный уровень. Его лучшие стихи, типа «Разговора с Небожителем», - для меня вровень с драмами Софокла. Его восприятие Бога – опять-таки трагическое. Он называл себя кальвинистом, хотя я не уверен, что тут он был прав. На мой взгляд, в глубине души и в отношениях с Богом он остался иудеем, недаром так любил «Книгу Иова» и сравнивал себя с ее героем. 

Я с огромным интересом прочитал несколько подаренных вами романов. Они оставляют впечатление документально-художественной прозы, и в немалой степени привлекают тем, что главные герои – люди известные, неординарных судеб и биографий мирового значения. Сколько в ваших книгах о Бродском, Довлатова, Кушнере вымысла? Поскольку память обманчива, а романы ваши, чаще всего, скандальны, готовы ли вы подтвердить то, что вами написано, фактами, архивными материалами, аудио- и видеорядом? Как вы работаете в таком непростом жанре, как мемуаристика?
Мемуары суть анти-мемуары по определению. Так и называлась, помню, книга Андре Мальро. Я исписал тысячи страниц своими воспоминаниями – и упомянутые Вами книги о Бродском, и грядущую, вот-вот, нашу с Леной Клепиковой книгу про Довлатова, и «Записки скорпиона» с подзаголовком «роман с памятью», и «Как я умер» - всего не упомню, да и к чему? 

Документы, говорите вы? Перекапываем кучу документов, сравниваем, сличаем, исследуем, сталкиваем друг с другом. Однако есть разница между аналитическими воспоминаниями и мемуарной прозой: лот художества берет глубже. Поэтому «Быть Сергеем Довлатовым» разножанровая книга. Одновременно с большими мемуарными эссе «Гигант с детским сердцем» (Соловьев) и «Мытарь. Трижды начинающий писатель» (Клепикова) там есть и сольная проза обоих авторов: повести «Призрак, кусающий себе локти» и «Еврей-алиби», рассказы «Лебеди Летнего сада», «Заместитель Довлатова», «Некролог себе заживо». 

Хотя межжанровая граница – невидимая, неизвестно, где она проходит. Где кончается документ и начинается художество? Я следую завету Тынянова, который был историком литературы и историческим беллетристом: "Не верьте, дойдите до границы документа, продырявьте его. Там, где кончается документ, там я начинаю". Если хотите, я пишу историческую прозу о современности. 

С вашей супругой и соавтором вы пишите и вместе, и врозь. Не много ли в доме двух писателей? Когда вы каждый работаете над чем-то своим, не тянет ли к совместной работе? Спросить совет, что-то дополнить, отредактировать?
Почему двух? Зачем преуменьшать? В доме живет еще и кот Бонжур, француз из Квебека. «Записки кота Мурра» помните? А чем Бонжур хуже? Шутки шутками, но в нашем семействе есть еще одно пишущее существо – американский поэт Юджин Соловьев. Я еще коснусь его поэзии, но вот, что имеет прямое отношение к теме воспоминаний. Ее автору довелось в детстве – в Ленинграде, Москве, Комарово, Малеевке, Переделкино, Коктебеле и Нью-Йорке знать, а то и дружить с Женей Евтушенко, Сережей Довлатовым, Осей Бродским, Юнной Мориц, Володей Высоцким, Фазилем Искандером и прочими литературными випами. Но особенно его поразила ловля рыбы с Довлатовым, о чем он и сочинил стихотворение, которое растрогало Лену Довлатову. Почему? Судите сами. 

Dovlatov’s fishing rod*

The fishing rod, the simple gift from the great storyteller:
he towered over me and my dad wherever we went, 
we could have both easily fit into him. A gentle giant was he. 
That fishing rod caught nothing in the Queens lake, 
not that day, nor the month before, not in the summer, 
nor in the fall, not in the sun, nor in the rain.
But then I moved to Sitka, the former capital of Russian Alaska, 
a fishing paradise. Boris Yeltsin came here once, 
refusing to be dragged through the many Russian historical sites, 
he came to fish and spent the whole day on the sea! 
There’s such a variety of fish here: salmon, halibut, 
cod, trout, the waters are teeming all year long,
day after day. So, I took Seregia’s rod and fished two hours one day,
and five another, eight the next. But no fish ever bit the hook 
of the fishing rod on any of the days. I could put my hands in the water
and catch a fish without a hook. My friends caught fish all around me 
every day. Fish sometimes jumped into the boats, offering themselves. 
Sitka is a fishing paradise, but the hook of Seregia’s rod 
remained unclaimed. Out of respect? Or some strange scent? 
Some unaccountable event? A curse, perhaps? 
So, here it is: the rod hangs on my living room wall, 
the only fishing rod that’s been to Sitka and to Queens 
that has never caught a single fish!

А про нас с Леной – думаю, что главные наши достижения в одиночных заплывах, хотя держимся мы на плаву благодаря совместным книгам. Еще не проели сказочные гонорары за наши политические триллеры про Андропова, Горбачева, Ельцина и прочих кремлевских временщиков и самозванцев. Но тянет нас, наоборот, от соавторства к авторству, к самовыражению. Слишком мы разные, чтобы сойтись надолго в работе. Как что – спорим, ссоримся, ругаемся. А так, конечно, «ты царь: живи один…» -  Пушкин прав. 

Автограф Сергея Довлатова на подаренном Владимиру Соловьеву и Елене Клепиковой экземпляре «Иностранки»
Автограф Сергея Довлатова на подаренном Владимиру Соловьеву и Елене Клепиковой экземпляре «Иностранки»

Вы много путешествуете, что есть еще один повод использовать свою биографию, как профессию. В телевизионных программах я слышал ваши рассказы о поездках в разные страны, и это было впечатляюще. Почему вы, столько времени уделяя путешествиям, увлеченно разъезжая по миру, не публикуете травелоги? Это не так интересно, как эссеистика или воспоминания? Или де-факто, не принесет такой известности?
Почему это я не публикую травелоги? Еще как публикую! Последний – «Сицилийские каникулы» - печатался в нескольких номерах «Русского базара», висит у них на вебсайтовской странице и войдет в мою будущую книгу «Про это». Несколько лет назад в Москве, в том же «Риполе» у меня вышла книга «Как я умер» с подзаголовком «субъективный травелог». Сочетание путевой прозы и эссеистики. Трилистник: «Объяснение в любви», «Американский дорожник», «Паломничество в страны Востока». А уж места действия – от Италии, Греции, Испании до Турции, Грузии, Бирмы и Камбоджи. 

Честно, не знаю даже, что я больше люблю – путешествовать или писать о путешествиях? Потому что когда пишешь о путешествиях, путешествуешь заново, и какое из этих путешествий интереснее – не знаю. Сама наша жизнь – это путешествие, а само по себе путешествие - разновидность жизни. Я бы сказал скорее паломничество, чем путешествие. Род влюбленности, если хотите. Паломничество к святым местам – не в религиозном смысле, в самом разном. К памятникам рукотворными и нерукотворным. 

Здесь у меня расхождение с Бродским, а тот отстаивал прерогативу рукотворного над нерукотворным, порядка над стихией, цивилизации над природой «с ее даровыми, то есть дешевыми радостями, освобожденными от смысла и таланта, присутствующими в искусстве или в мастерстве», но я отнес это за счет его глухоты и слепоты к природе: «Я, Боже, слеповат. Я, Боже, глуховат». 

Как-то мы с Леной Клепиковой разбили палатку на берегу Великой Сакантаги,  где прочистили по полной мозги чистым хвойным настоем в кафедральном (читай – сосновом) лесу. Палатку нашу трепал ветер, хлестал дождь, холод собачий, а через пару дней выпал снег и на два фута покрыл лесной кафедрал. Мы все мужественно перетерпели, памятуя the old cathedrals are good, but dome that hangs over everything is better. Так, по памяти, у Томаса Карлейля. «Cтарые соборы хороши, но голубой свод над ними еще лучше.» 

А я бы не противопоставлял одно другому. Какой кафедрал лучше, – каменный или сосенный, рукотворный или нерукотворный? Да и есть ли такое противостояние, если творящие руки сами сотворены Творцом? Человек заместитель Бога на земле, оба – творцы, гений – прямое доказательство существования Бога, созданное гением создано при Его прямом участии, под Его диктовку: Парфенон, Реквием, Божественная комедия, Дон Кихот, теория относительности. Я уж не говорю о созданном самим Богом – Библии: Иов, Исайя, Иезекииль. Где разница между руко- и нерукотворным? А возомнивший себя Богом Виктор Гюго, который на самом деле Виктор Югó, тот и вовсе считал, что художник творит наравне с Богом. 

А наравне с кем творит Бог? Уж коли мы блуждаем в насквозь литературном мире, то вот, к слову, стихотворение Cathedral упомянутого Юджина Соловьева:

Oh, Cathedral going up, of thee I sing,
I sing of thee, stone by stone formed,
Formed stone by stone that I helped lay,
That I helped lay, but I will not see how you stand, 
How you stand might see my grandson perhaps,
Perhaps my grandson, when he’ll be an old man will see,
Will see the stones that now in this façade I lay,
I lay for God, for He sees all I do,
All I do: the good and the bad, but I helped build, 
Helped build this glorious House to Him. My grandson, 
My grandson will admire it, and maybe I will,
I will from Heaven watch him admire this Cathedral.

Так и было. Кафедралы возводились столетиями, и средневековому каменщику, от имени которого это стихотворение написано, не дано увидеть его законченным, и его сын не увидит – разве что внук, чье восхищение готическим шедевром узрит зато его первый строитель – с Небес. Класс! 
Я бы хотел умереть, как дядюшка Джо: в дороге. Дядюшка Джо, однако, тоже был вынужден в конце концов ограничиться метафорой, сподобившись французскому гению, хотя и поневоле. Он решил замедлить бег времени и продлить себе жизнь, а потому отправился в кругосветное путешествие. Расчет был верным, потому что пространство растягивает время – тот, кто в пути, проживает несколько жизней по сравнению с тем, кто остается.

Надо же так случиться, что уже в Венеции, в самом начале кругосветного путешествия, дядюшку Джо хватил удар, и вот тогда он и решил путешествовать мысленно, раздвигая время и откладывая смерть, не выходя из дому. Он был достаточно богат, чтобы приобрести палаццо, в котором комнат было столько же, сколько недель в году. И вот каждую неделю упаковывались чемоданы и парализованного дядюшку Джо перевозили в следующую комнату. Оставшиеся ему несколько месяцев жизни этот побочный герой романа Грэма Грина растянул на несколько лет и умер счастливым человеком по пути из одной комнаты в другую. Такая вот притча на тему путешествий. 

Как-то я прочитал у одного уважаемого критика, что бродско-кушнеровская эстетика – вчерашний день, и к сегодняшней актуальной русской литературе отношения не имеет. Примерно, так. Следите ли вы за тем, что происходит в современной литературе? Согласные ли вы с мнением критика? В чем, на ваш взгляд, разница между литературой актуальной и современной?

Ну, начнем с конца. В принципе, современная литература всегда актуальна. Даже когда сюжетный драйв далек от актуалки. У того же Быкова, который Дмитрий, есть лирические и природные стиховые зарисовки эскапистского порядка, но, как говорил старик Гораций, позади всадника усаживается его забота. Ну, ладно Быков, вообще, политическое животное, что с него взять! 

Возьмем моего собеседника. Вот его только что пущенная в город и мир теодицея – привожу первую и последнюю строфу, опуская рефренные, пусть будут, как у Пушкина, пропущенные строфы:   

Ты сказал: «Завершая картину мира,
Я хотел бы поднять этот тост за дружбу!
Чтобы благоухала повсюду мирра!»
Мы подняли за это с десяток кружек.

…………………………………….. 

И к утру разойдясь, и снимая латы
В виде крыльев, как их представляют люди,
Каждый сам себе знал: «Все, что он, поддатый,
Накануне нес – и к утру забудет».

Сама по себе, теодицея что надо. И драйв, и принцип сюжетной неожиданности, и все сказано в слог. В продолжение Шекспира: «Чтоб жить, должны мы клятвы забывать, которые торопимся давать». А здесь даже ангелы – туда же! Есть, о чем подумать, по закону обратной связи, как часто у Кацова случается, но чтобы не растекаться по древу, эта теодицея написана 20 июля 2014 года, и увязка с временем неизбежна. В адеквате. Однако и актуальна тоже. 

А Дмитрий Быков отказался писать очередную стихотворную колонку после трагедии в украинском небе: «Автор впервые в жизни чувствует, что не может и не должен писать фельетон в этот номер. Можно писать стихи после Освенцима, но нельзя писать фельетоны в разгар коллективного безумия». Когда говорят пушки, музы помалкивают, да? Сейчас бы сказали, отдыхают. Не факт. 

Взять того же Орлушу – не только такие его супер-пупер на злобу дня, как «Я виновен, потому что – русский» с очень сильной строкой о народе «И простил себе себяубийство», но и предыдущее очень-очень - «Мы с тобою в России остались одни…». Один из лучших сейчас поэтов на Руси. Имею в виду языковое пространство: пишущих по-русски. 

Что касается устарелости бродско-кушнеровской эстетики, то это лажа, говорить не о чем. Начиная с того, два эти имени соединимы только по противоположности, что и положено в сюжетно-структурную упомянутого Вами романа «Три еврея». А Бродский, хоть и «заражен нормальным классицизмом», но сдвинул русскую поэзию с мертвой точки. Именно благодаря этой классицистской заразе. Без этой прививки, хунвейбинские наскоки, ну, типа того же Вознесенского. Помните, у нас с Вами вышел небольшой такой спор на ФБ об эклоге на примере Бродского, Дерека Уолкота и Кацова? 

Уж коли повело на англоязычную поэзию, то снова сошлюсь на близкий пример. У Юджина Соловьева – ну да, мой сын, а что нельзя? – вышла сейчас книга стихов «How to Frame a Landscape». Название по одному из стихотворений в этом сборнике. Нет, нет, Геннадий, не только в прямом смысле – пейзаж & рамка – как Вы, стихотворный вуайерист, кибицер, комментатор живописи, я о Вашей «Словосфере», могли подумать - но и в смысле обмана и заговора на семейном примере. Очень сильное стихотворение. Не удержусь и приведу его полностью – в переводе не нуждается, у нас с Вами пусть не полиглоты, но двуязычная аудитория, а нет, пусть лезут в словарь.  

It’s easy. Point and shoot. Then, cut out 
the unsmiling man in the left corner 
or the one picking his nose in the right
or the dog urinating on a fire hydrant 
or the boy blowing chewing gum over his face
or the wife wandering off with her lover.

You can also add details which aren’t there:
a screaming eagle with a salmon in his claws
or a happily married couple holding hands
or your grandma strolling in her peculiar
yellow, polka-dot dress, both long departed.

Use photoshop. Enhance, manipulate colors.
Add, subtract, multiply. Move the borders.
Lobotomize the photograph. It’s easy to learn
how to frame a landscape properly, 
to your liking. It’s almost as easy as framing 
a person, a friend perhaps, or a husband.

Вам, Геннадий, должен понравиться такой нетривиальный сюжетный ход, потому как прямоговорение противопоказано искусству. Ну, само собой, автор пользуется в своей поэзии такими формами, как villanelle, sonnet, sestina, haiku и проч. Все они есть и в русском стихосложении. 

Как подытожить травматический супружеский опыт? Ужас, ужас, ужас? Конечно, нет. Вот здесь и срабатывает чужая форма, дабы глянуть на себя со стороны, остраненно, иронически. Хайку так и называется «Divorce»:

It’s only divorce,
It could have been worse: a flu
Or an aneurysm.  

Вы часто бродили с Бродским (простите за умышленную тавтологичность) по Ленинграду в 1960-х. Исходя из сегодняшнего опыта, что, как вы видите, вы тогда упустили, чем не воспользовались? И что бы вы посоветовали вам тогда, тем двоим молодым снобам, не знавшим, естественно, своих судеб?
Прощать за такую удачную тавтологичность? Каламбурьте на здоровье. Ну, сначала уточнение: не токмо бродили, а сидели на садовой скамейке, стояли у стойки, запивая пирожные кофием, сидели друг у друга или в гостях. Меньше всего бродили. Из-за Бродского. Он опасался привести за собой хвост, или как мы тогда говорили, следопыта, и навлечь на меня неприятности. Когда хвост обнаруживался, мы спорили, чей он. К нам на совместный с Леной Клепиковой день рождения, он точно приводил с собой двух топтунов, они мерзли на улице, конец февраля, Ося предлагал вынести им по стакану, чтобы согрелись. 

Февраль довольно скверный месяц.
Жестокость у него в лице.
Но тем приятнее заметить:
вы родились в его конце.
За это на февраль мы, в общем,
глядим с приятностью, не ропщем.

Это из его поздравительного стихотворения «Позвольте, Клепикова Лена, пред Вами преклонить колена. Позвольте преклонить их снова пред Вами, Соловьев и Вова…»  Чтобы мы что-то опустили, чем-то не воспользовались? Не думаю. И дело не только в том, что в прошлом нет сослагательного наклонения, что его не могут изменить даже боги, что в прошлом не могло случиться ничего, что в нем случилось. Я как раз считаю, что невозможно изменить будущее, есть некое предначертание. Судьба, если хотите. А прошлое сколько угодно! На что нам воображение, пусть и ложное, по Платону. Прошлое – это не то, что случилось, а то, что мы думаем, что случилось, что мы помним из прошлого. Мы изменяем прошлое, когда думаем о нем, когда вспоминаем. Согласитесь, есть разница между гениальным семитомником воспоминаний Пруста и его curriculum vitae. Врет, как очевидец. Очевидное не очевидно.     

Счастливцева и Несчастливцева помните у Островского в его чудесной пьесе «Лес»? Так вот, я из породы счастливцев. Ну, как бы это наглядно объяснить. Возьмем, к примеру, супружескую пару, прожили вместе полвека, одна и та же жизнь, одна и та же среда обитания, один дом. Общие дети, друзья, домашние звери, доходы, книги, путешествия и проч. Она счастлива, а он – нет. Или наоборот, какая разница? Один, оглядываясь назад, всем доволен, а другой проводит ревизию прошлому и находит там одно дурное. Не беру клинический случай – Альцгеймер. Два разных характера: один в депрессии, а другой в состоянии расслабленного идиотизма от счастья. Есть такое понятие: die harmonisch Platte, гармонический пошляк. Пусть так, я той породы. Мне дико в этой жизни подфартило – с любимой женщиной, с друзьями, с путешествиями, с книгами, которые я прочел и написал, читаю и пишу. 

Бродский – одна из удач моей жизни. Хоть старше меня всего на пару лет, но относился к нам с Леной Клепиковой в Питере как старший брат, вызывая не всегда добрые чувства наших общих знакомых. Мы купались в этой его ласке. Во всем остальном отношения на равных. Вровень. Когда я сказал Осе, что его «Шествие» мне не очень, он ответил: «Мне – тоже». Я тогда балдел от других его стихов: «Я обнял эти плечи…», «Отказом от скорбного перечня…», «Anno Domini», «К Ликомеду, на Скирос», «Так долго вместе прожили…», «Подсвечник», «Письмо в бутылке» - да мало ли! Ося дал мне рукопись «Остановки в пустыне» и попросил помочь с составом. Несколько дней кряду я корпел над его машинописью, делал заметки на полях, потом мы с ним часами сидели и обсуждали каждое стихотворение.

Спустя какое-то время приносит мне изданную в Нью-Йорке книгу, благодарит, говорит, что я ему очень помог советами. Остаюсь один, листаю этот чудесный том, кайфую, пока до меня не доходит, что ни одним моим советом Бродский не воспользовался. Теперь-то я понимаю, в чем дело: он мне дал «Остановку в пустыне», когда книга уже ушла в Нью-Йорке в набор. Нет, это не был розыгрыш, ему не терпелось узнать, какое книга произведет на меня впечатление еще до ее выхода в свет. 

В книге «Быть Сергеем Довлатовым» у нас целый отсек «Бродский и Довлатов» - там много всякого. Не говоря уже о том, что эта книга открывает авторский сериал «Фрагменты великой судьбы», и следующая книга – «Бродский: апофеоз одиночества». Так о чем мне жалеть? Благодаря этим книгам, мне удалось не просто сохранить прошлое – Остановись мгновенье, ты прекрасно! – но еще протянуть его в будущее, в буквы, в слова, в предложения, в абзацы, в страницы. Прошлое не умирает – оно продолжается: вот в чем прустовский секрет.

Три человека не попались в ловушку времени, а поймали его в свою ловушку: Эйнштейн, Бергсон, Пруст. Следую их великому примеру в меру отпущенных мне возможностей. 

Что бы я посоветовал тем двум снобам? Нет, снобами мы не были. Не то слово. Очень напряженно и полноценно жили: духовно, эмоционально, чувственно, сексуально, художественно, создавая в слове вторую реальность, метафизическую, виртуальную, я знаю? Посоветовал бы им прожить ту жизнь, которую мы прожили, оставшись верными своей судьбе.  

 


* Вот отзыв Елены Довлатовой на английский оригинал, а ниже русский перевод этого стихотворения поэтом Зоей Межировой:                                            

Елена Довлатова – Владимиру Соловьеву 

"Ох, Володя, как это трогательно и печально. И трогательно, и печально, и ностальгично. 
Сережа когда-то подарил Вашему сыну удочку? И неужели он сохранил этот подарок? Ведь, наверняка, Сережа не знал, как надо выбрать этот предмет. Да и денег у нас тогда было очень мало. Хотя ловить рыбу можно чем угодно. Как мне нравится, что ни одной рыбки не поймал Женя на эту удочку. То есть мне нравится это его заявление. Потому что Сережа не был ни грубым, ни кровожадным.    Cтихотворение очень понравилось. И соразмерностью, и тональностью, и памятью об этом маленьком эпизоде. Я люблю Вашего сына за это. Скажите ему. И спасибо. Лена" 

Удочка Довлатова 

Совсем обычный вроде бы подарок,
Простая удочка... Досталась от того,
Кто был большим и трепетным умельцем
В своих повествованьях. 

Как башня возвышался надо мной
И над моим отцом, куда б ни шли.
Мы в нем легко вдвоем бы уместились.
Забыть ли, – он был нежный великан. 

Но не ловилась рыба на крючок
Той удочки в озерной части Квинса.
И это не зависело никак 
От дня и часа, месяца и года,
Неважно солнце, ветер или дождь. 

Поздней я переехал в Ситку,
Столицу русской проданной Аляски,
В необозримый рай для ловли рыб.
И удочку увез тогда с собой. 

Однажды Ельцин посетил тот город.
Отказываясь ото всех поездок
По достопримечательностям края,
Он только и рыбачил, проведя
Счастливый долгий день на побережье! 

Ах, сколько тут разнообразной рыбы –
Форель и палтус, окунь и треска!
Вода буквально ими закипает. 

Вот так и я, – взяв удочку Сергея,
Упорно стал рыбачить дотемна. 

Я два часа сидел на берегу.
И пять часов на следующий день.
Потом, – о, ужас! – около восьми.
Но ни одна из рыб в блаженных водах
Опять не попадалась на крючок.  

Подумать только, я бы мог руками 
Ее поймать без всякого труда...
Ведь без усилий ловля удавалась
Моим друзьям, рыбачившим вокруг. 
Случалось, что сама летела рыба
В глубины лодки, удивляя всех. 

Конечно, Ситка безмятежный рай
Для рыбаков, но удочка Сергея,
Как в дни иные, по причине странной
И здесь была без всякого вниманья  
Безмолвных обитателей глубин.

А может быть совсем наоборот,
К ней этим выражалось уваженье?
Или смущал какой-то новый запах?
А вдруг проклятье? Много тайн в догадках. 

И вот висит в гостиной на стене
Та удочка во влажном ореоле
Прохлады океанов и озер
Будь то пространства Квинса или Ситки. 

Единственная удочка из всех
Когда-либо зависших над водой,
И так и не принесшая улова.

© RUNYweb.com

Просмотров: 6933

Вставить в блог

Оценить материал

Отправить другу



Добавить комментарий

Введите символы, изображенные на картинке в поле слева.
 

0 комментариев

И Н Т Е Р В Ь Ю

НАЙТИ ДОКТОРА

Новостная лента

Все новости