Дмитрий Бобышев: «Война России с Украиной проходит прямо по мне, буквально по моему телу...»

10 Октября, 2014, Беседовал Геннадий Кацов

Дмитрий Бобышев - поэт, переводчик, эссеист, профессор Иллинойсского университета в городе Шампейн-Урбана, США. Фото с сайта 7iskusstv.com

Дмитрий Бобышев - поэт, переводчик, эссеист, профессор Иллинойсского университета в городе Шампейн-Урбана, США.
Дмитрий Васильевич Бобышев родился в Мариуполе 11 апреля 1936 года, вырос и жил в Ленинграде, участвовал в самиздате. На Западе с 1979 года.
Книги стихов: «Зияния» (Париж, 1979), «Звери св. Антония» (Нью-Йорк, 1985, совместно с Михаилом Шемякиным), «Полнота всего» (Санкт-Петербург, 1992), «Русские терцины и другие стихотворения» (Санкт-Петербург, 1992), «Ангелы и Силы» (Нью-Йорк, 1997), «Жар-Куст» (Париж, 2003), «Знакомства слов» (Москва, 2003), «Ода воздухоплаванию» (Москва, 2007) .
Один из авторов-составителей «Словаря поэтов русского зарубежья» (Санкт-Петербург, 1999).
Автор литературных воспоминаний «Я здесь» (Москва, 2003) и «Автопортрет в лицах» (Москва, 2008). Третья часть воспоминаний «Я в нетях» печаталась по главам в журналах «Юность» и «7 искусств».
Вся трилогия под общим названием «Человекотекст» в исправленном и дополненном виде вышла в издательстве Charles Schlacks, Publisher (Idyllwild, 2014).
Дмитрий Бобышев печатается во многих эмигрантских и российских журналах. Его стихи переведены на другие языки, в первую очередь на английский.

Дмитрий Васильевич, я бы хотел начать наш разговор вне сложившейся традиции интервью с Вами (Ахматова, «ахматовские сироты»; Иосиф Бродский; Марина; ваша более чем 30-летняя жизнь в Америке, и прочее), хотя к известным темам мы еще вернемся. Не все знают, что вы родились в Мариуполе, на Украине. В том самом Мариуполе, бои за который ведутся сегодня на Восточной Украине – и если так называемые сепаратисты его захватят, то для России появится потенциальная возможность проложить столь желанный коридор на юг, в Крым. Как вы, рожденный в Украине, прокомментируете события, которые происходят сегодня в Луганске и Донецке? Позицию и участие России в этой трагедии? Активность Запада в виде вялотекущих санкций, в чем сегодня упрекают Евросоюз и США?
Война России с Украиной проходит прямо по мне, буквально по моему телу, — ведь мать у меня украинка, а отец русский. Можно ли себя разорвать? 

Но прежде я в этом не видел никакой двойственности. Место рождения в моём первом паспорте, выданном в 16 лет, было обозначено по-советски беспощадно: город Жданов Сталинской области. При обмене паспорта я воспользовался неразберихой хрущёвской оттепели и уговорил паспортистку вписать мне местом рождения Мариуполь, никакой области. Так я, можно сказать, самочинно снял с себя советское клеймо. 

А официально этот скромный южный город вернул своё древнее имя только в январе 1990-го года. Я тогда после 10-летнего отсутствия приехал на побывку в Ленинград (истинно мой родной город) и участвовал в митинге за снятие ждановского имени с Университета, с Дворца пионеров, с какого-то ещё завода и заодно с моего места рождения. 

Но Мариуполь — это не только отметка в паспорте.  До начала Великой войны туда съезжался на время отпусков весь наш клан: три сестры, одна из которых стала моей матерью, их чада и молодые мужья,  — отдохнуть, повидаться с родителями, пообщаться между собой. Мои первые детские впечатления связаны с Азовским морем, с мирными бытовыми сценками и, увы, с началом войны. Родители поторопились вернуться в Ленинград, и там их застала блокада, а мы, остатки большой семьи, бежали под обстрелом и бомбардировками прочь, на Кавказ, и больше я Мариуполя не видел. Но узнал впоследствии, что и дом наш был разбит, и весь город стал местом злодеяний и массовых расстрелов. 

И вот теперь опять: Мариуполь и война, но уже не с немецкой армией, а с неизвестно какой — русскоговорящей, но чужой, своей и не своей, и тоже захватнической. Против этого возмущаются обе мои половины — и украинская, и русская. Я вырос и полжизни прожил в Ленинграде, который всегда был для меня Санкт-Петербургом. Казалось бы, его барокко и ампир, гранит и чугун, строй дворцов и разворот Невы с золочёными шпилями вырастят в душе имперское, гордое чувство. Но его советское, лживое наполнение глубоко претило мне. И всё же крах советской империи вызвал тревогу и сожаление, при этом отпали какие-то панславянские утопические иллюзии. 

Но то, что держалось на принуждении, должно было развалиться, и, к счастью, оно развалилось бескровно, на основе взаимных легитимных соглашений. Моя тревога основывалась на собственных наблюдениях: как раз накануне развала Югославии я прокатился по её республикам и воочию убедился в межэтнических стрессах, во взрывных настроениях среди сербов, хорватов и боснийцев. Сдерживала  напряжение лишь изначально фальшивая идея Великой Сербии, но вскоре она лопнула, разразившись гражданской войной, геноцидом и кровавой баней. 

Югославский опыт, увы, не был учтён Россией, и большая кровь пришла на мою родину. От всей души, от обеих её половинок я желаю Мариуполю — выстоять в этой войне!

Сегодня явно наступили тяжелые и смутные времена: угроза всему миру со стороны радикального ислама, реваншистские устремления путинской России с «закручиванием гаек» внутри страны, стремительное, за какие-то полгода, возвращение ко временам «холодной войны»... Вы как-то заметили, что Анна Ахматова давала вам не только литературные, но и человеческие уроки. Вы считаете, что она учила вас достоинству; Бродский же высказывался иначе: «Достоинству? Нет, величию!» Все мы живем сейчас в пору тяжелых испытаний. Как себя держать сегодня поэту? Место ли, все внимание сегодня только так называемой «гражданской лирике», или лирический поэт ничему и никому не обязан, включая и реакцию на самые актуальные темы? Иными словами, кому сегодня внимать, на ваш взгляд: условно – Дмитрию Быкову, или условно – Дмитрию Бобышеву?
На мой взгляд, дело обстоит таким образом: учиться надо весь век, следуя известной поговорке. Вот ведь и Мандельштам назвал себя «учеником воды проточной», каковая и есть сама жизнь. Плохо тому, кто посчитал, что уже всё изведал, — тут-то новый урок обычно и преподносится. Но жить всё-таки надо по своему уму, а не по чужому. И конечно не стоит подчинять свою волю авторитетам: чем они громче, тем больше у них возможностей манипулировать. 

Я с удовольствием читаю стихотворные фельетоны Быкова, хотя он и подключён к пропагандному рупору. Но шутки там бывают остры, а рифмы изобретательны, и это делает их вполне развлекательным чтением. Что же касается быковских  выступлений по радио, то здесь видней его политическая колеблемость, даже некоторая скользкость, а редкий, восхитительный дар словоговорения производит обратный эффект: слишком гладкие речи не вызывают доверия.

Внимать моим мнениям тоже, наверное, не стоит. В собственных сочинениях я стараюсь никого не учить, а уж менее всего поучать. Изумить читателя, повернув тему необычной стороной, это другое дело. Такое, если получалось, приносило чувство удачи. 

Правда, я более 20-ти лет преподавал в Америке русскую литературу, а она, как известно, несёт большой этический заряд учительства. Но на занятиях я старался не подавлять студентов. Наоборот, за те курсовые работы, которые слишком точно пересказывали мои лекции, я со вздохом прибавлял к положительной оценке минус. 

Закрыв глаза, я выпил первым яд,
И, на кладбищенском кресте гвоздима,
душа прозрела; в череду утрат
заходят Ося, Толя, Женя, Дима
ахматовскими сиротами в ряд...

Интересно, что после ваших «Траурных октав», вашу четверку (Бобышев, Бродский, Найман, Рейн) стали называть «ахматовские сироты». При этом мало кто вспоминает ваше авторство, то есть первоисточник. Любопытна еще одна история: в фельетоне «Окололитературный трутень», ставшим неофициальным обвинением Бродскому в тунеядстве, его авторы использовали три поэтических отрывка, из которых два оказались не принадлежащими Бродскому, а вашими стихотворениями 1960 и 1961 годов. Здесь можно говорить о недоразумениях, невежестве обвинителей Бродского и прочем, но ведь и в дальнейшем в этой легендарной четверке вы оказались, как бы, на вторых ролях. Даже в известном фото на похоронах Ахматовой видны Бродский, Рейн – и фрагмент вашего лица, вернее, только лоб. Кстати, вы писали в воспоминаниях «Я здесь», что во время поэтических выступлений, вы выходили на сцену по алфавиту, после вас выступал Бродский, затем Найман и завершал вечер Рейн. И Бродский все делал для того, чтобы нейтрализовать впечатление от вашего чтения: «...Теперь (по праву второй буквы) должен выступать Жозеф. Он медлит и медлит. Выходит, смотрит в зал, схватившись ладонью за подбородок. Отворачивается. Трясется, давится – то ли от истерического волнения, то ли от смеха. Опять поворачивается в зал, со взрыдом хватается руками за лицо, сдавленно хохочет, замирает с ладонью на темени.
– Перестань! Давай читай! – выкрикиваю я с места.»
Нет ли умысла в том, как исторически сложилось распределение мест среди «ахматовских сирот»? Не кажется ли вам, что вас оттерли в тень, навесив ярлык «он увел Марину!»? Что теперь делать и кто в этом виноват?
Конечно, был умысел. Конечно, оттирали. И, конечно, можно назвать виновного. Имя ему — конкуренция. И я не против, можно даже порадоваться успеху соревнователя, лишь бы само соревнование было честным. Те мелкие уловки Бродского вполне безобидны, с иными поэтами бывало хуже. Да и он сам, набрав массу, научился впоследствии жёстко блокировать. Меня удивляет другое: если ты так самобытен, так талантлив, если ты такой гений, зачем эта мишура, все эти бакенбарды, жёлтые кофты, кожаные штаны и прочая дешёвка и шушваль?  Есть тексты, вот их и читай. Но нет, оказывается, маскарад очень нужен, причём, не столько для поэтов, сколько для публики. Я этого недооценил, вот и оказался во втором ряду, как на той фотографии, куда меня задвинул  Рейн. Впрочем, поздней нашёлся другой фотоснимок, где хорошо видны все четверо, — в точности, как я описал в «Траурных октавах».

Ваши отношения с Мариной Басмановой стали не только достоянием российской, но и мировой общественности. Казалось бы, дело троих, хрестоматийный «роковой треугольник», но Бродский, впав в истерику, немало сделал для того, чтобы все узнали о ее измене и вашем предательстве. Считаете ли вы все произошедшее предательством с вашей стороны? Вас ведь судили кто ни попадя по известной формуле, высказанной кратко Высоцким в культовом фильме «Вертикаль»: «Если друг оказался вдруг...» Тем более, этот личный конфликт происходил на фоне гонений на Бродского и судебного процесса по его делу, что, очевидно, заранее ставило вас в позу виновного в глазах сочувствующих Бродскому и его поклонников.
О моих отношениях с Мариной мне хотелось бы сказать всем, кто задаёт этот вопрос, всего три слова: «Не ваше дело». Но вы правы, утверждая, что слишком многие продолжают (спустя 50 лет!) жгуче интересоваться тем, что касалось лишь её и меня. И, конечно, третьего лица, которое немало сделало для того... Поскольку далее следуют порочащие её и меня обвинения, я должен кратко пояснить то, что более подробно и открыто описано в первой книге моих воспоминаний. Ни измены, ни предательства не было, они существовали лишь в оценке этого третьего, потому что мы объяснились с девушкой, и она заверила меня в том, что свободна. Я тоже считал себя свободным от каких-либо обязательств после возмутительной ссоры с приятелем, случившейся ранее. Я сделал предложение и получил обнадёживающий, хотя и не окончательный ответ. И началась драма. 

Кстати, почему именно процесс над Бродским получил такую широкую известность? Почему именно Бродский стал неугоден властям, ведь в вашем кругу были и другие заметные поэты и диссиденты, и по другим судебным процессам люди получали сроки (в это же время, примерно, процесс Синявского и Даниэля), но именно процесс над Бродским стал знаковым и полномасштабно историческим.
Мне кажется, что Вы придаёте процессу над Бродским такое чуть ли не космическое значение задним числом, уже после того, как он стал Нобелевским лауреатом и невероятной знаменитостью (кстати, во многом благодаря этому процессу). Вспомните, какой силы была кампания по шельмованию Пастернака в связи с его «Доктором Живаго» и Нобелевской премией, и какой резонанс был во всём мире. А те же Синявский и Даниэль — сколько подписей было собрано в их защиту, сколько протестов! А Горбаневская и семеро смельчаков на Красной площади в 1968-м? А Буковский, обмененный на чилийского коммуниста Корвалана? А Нобелевская премия Солженицыну и его принудительная высылка? Конечно, процесс над Бродским был событием из этого ряда, но никак не исключением.

В вашей книге воспоминаний вы отмечаете: «Иосиф говорил, что в его стихах есть метафизика, в моих — совесть». На что Ахматова ему ответила: «В стихах Дмитрия Васильевича есть нечто большее — это поэзия». Изданная в 2004 в Москве ваша автобиографическая книга «Я здесь» вызвала в критике многочисленные, преимущественно негативные отзывы. Понятно, что прежде всего здесь сыграло роль изображение истории отношений автора с Иосифом Бродским. Справедлива ли эта критика? Насколько, как вы считаете, ваша книга удалась с точки зрения объективности и так называемой «исторической правды»?
Никакая книга не может быть объективной, но она должна быть искренней и правдивой. И к тому же хорошо написанной, чтоб её было интересно читать. Именно такие читательские отзывы я слышал о моей книге не раз, и они грели душу. Но было много и негативных оценок, особенно от профессиональных критиков. С кем только меня не сравнивали? И с Сальери, отравившим Моцарта из зависти (кстати, Пушкин в своей маленькой трагедии использовал, увы, исторически недостоверную версию), и даже с Дантесом, застрелившим «солнце нашей поэзии». При этом по части фактов и правдивости моей книги были лишь очень слабые, надуманные возражения, которые я опровергаю. В основном же было одно высоко-моральное негодование: как смел я «увести Марину», — как будто женщина это лошадь, которую можно за узду вывести из конюшни, или как будто Бродский имел какие-то имущественные права на неё. 

Я прочитал «Я здесь», и у меня сложилось впечатление, что Бродский был не очень-то приятным человеком. Отмечу, что после моих нескольких встреч с Бродским, наблюдений за ним во время его вечеров в Нью-Йорке, у меня осталось вполне позитивное, не сказать «приятное», но неплохое впечатление о нем, как о человеке. Понятно, что я ни в коем случае не сравниваю свой небольшой опыт общения с Бродским с многолетним вашим, но все-таки: рекомендовали бы вы пойти с Бродским, простите, в разведку? 
Нет, он бывал очень мил и хорош, особенно в начале нашего приятельства, и я этого не упускаю в своей книге. Он даже посвятил мне два или три стихотворения (и я ему тоже), мы запросто заходили один к другому, встречались у общих знакомых, порой вместе выступали, — словом, отношения были самыми дружескими. Но с некоторых пор у него появилось желание доминировать, использовать других, и это не могло мне нравиться. А закончилось всё какой-то бешеной вспышкой с его стороны, неспровоцированной ссорой, и мы разошлись. 

Ну, а пойти в разведку или сидеть в одном окопе я бы ни с одним из своих литературных приятелей не согласился. Не для того они созданы, не затем создан и я.  

Завершая тему отношений с Бродским: было ли у вас желание встретиться с ним на земле Америки? Если такие встречи были, то кто был инициатором и  как они происходили? Вообще, были ли попытки помириться с Бродским? Пытался ли вас кто-то помирить?
Я лишь однажды позвонил ему по делу, касающемуся антологии «У Голубой лагуны», которую собирался тогда издавать такой Кока Кузьминский, известный фрондёр и литературный хулиган. В один из томов он захотел поместить стихи нашего «ахматовского квартета» или, если хотите, «ахматовских сирот», не испросив у авторов разрешения. Это бы ничего, но туда же он намеревался вставить свои вульгарные пародии на Ахматову, и с этим я не желал соседствовать. Со стороны Иосифа я получил полное понимание, и каждый из нас послал Кузьминскому запрет. Заодно поговорили немного о жизни в Америке, — вполне нормально... Вот и всё. Мириться? Слишком сложно для него и для меня, а его окружению это было невыгодно. Там создавался культ великого и несравненного, и степень приближенности к нему рассматривалась как привилегия.    

Получается, что у Бродского на протяжении десятилетий была единственная женщина – М.Б., благодаря чему русская словесность получила немало замечательных лирических стихотворений; но и вы, под знаком этих отношений, постоянно рассматриваетесь в мемуарах, литературоведческих работах, как мужчина едва ли не единственной для вас женщины. Хотя это не так: и до Марины вы были женаты, и после. Расскажите о вашей личной жизни? Вряд ли у меня хватило бы духу спросить об этом у кого-нибудь другого, но уж слишком однозначно воспринимается многими ваша биография. Хотелось бы, чтобы вы приоткрыли завесу. Тут вопрос как бы из глянцевого журнала: «Дмитрий, ваши женщины?»
«Единственная женщина» — это, конечно, миф, который Бродский сознательно создавал для наивных читателей, и в этом ему способствовали критики и литературоведы, а точней — бродсковеды. Вот Рейн заметил однажды, как это делается: для новых изданий автор сам снимал со стихов посвящения другим женщинам и ставил — М. Б. Так строился образ идеального однолюба, подобного Петрарке или Данте, но это не мешало бродсковедам параллельно составлять донжуанский список поэта.

Вы хотите, чтобы я сказал что-то о себе. Я не был однолюбом, но не был и донжуаном, хотя случались и у меня яркие и длительные увлечения. Но об этом лучше читайте в «Человекотексте», и не только в первом томе, но и во всех частях трилогии, — она вся написана о литературе и о любви.

И теперь: ваши поэты? Самобытные поэты, которых скопом называют «шестидесятниками», появились во время сложной политической ситуации и в мире, и в СССР. Не кажется ли вам, что сегодняшний возросший, на мой взгляд, интерес к русской поэзии, связан, как это неоднократно бывало в российской истории, и с нынешней политической обстановкой в стране? Следите ли вы за современным литературным процессом? Если да, то в чем его особенность по отношению к последней четверти ХХ века?
Я уже не раз возражал против самого понятия «шестидесятники». Термин был взят из XIX и искусственно применён к веку ХХ-му. Но метрическая линейка неприложима к истории. Да, во время хрущёвской оттепели выдвинулась в печать плеяда талантливых половинчатых либералов (Евтушенко, Вознесенский и далее по списку), которым разрешено было писать более раскованно, чем официозная сухомятка. Пошло это с середины 50-х, вскоре после смерти Сталина, а как раз в 60-х начался зажим. Встрепенувшаяся было молодёжь оказалась обманута хрущёвскими обещаниями и ушла в неофициоз, в самиздат, который расцвёл особенно в 70-е годы. Это было идеалистическое, бескорыстное движение, основанное лишь на любви к литературе (с неизбежной примесью тщеславия, конечно). Пути в печать для новых имён были наглухо закрыты, а редкие прорывы к читателю вызывали ещё пущие запреты сверху. 

Так кого же называть «шестидесятниками»? 

В теперешней литературной толкучке всё иначе: свобода — одно, а успех дело другое. Поэтому интересы литераторов сосредотачиваются на получении премий, которых развелось довольно много, хотя и далеко не достаточно на всех. Отсюда интриги, альянсы, фавориты, обиды и прочие составляющие «литературного процесса». Но и этот термин вызывает у меня сомнение. Всё-таки процесс должен подтверждаться результатом!

Сегодня в США ощутимо некое единство поэтов, особенно в Нью-Йорке. Совместные сборники, выступления, посиделки... В начале 1980-х, когда вы приехали, насколько разобщенной была среда литераторов? С кем вы тогда общались? С кем из литераторов вы общаетесь в США сегодня? 
Литература — одинокое дело, но без общений оно стопорится. По приезде в Америку первый год я прожил в Нью-Йорке и там сразу же оказался в русскоязычной литературной среде. Старая эмиграция уже начала тогда сдавать позиции новоприезжим, и антагонизм между ними был весьма заметен. Довлатов, с которым я приятельствовал в Ленинграде, познакомил меня со своим кругом, и мои первые вещи, написанные в Америке, были напечатаны у них в «Новом американце», но дальнейшего сотрудничества у нас не получилось. Гораздо приветливей, благодаря Горбаневской, меня принимали в парижском еженедельнике «Русская Мысль» и в журнале «Континент», где я в основном печатался вплоть до закрытия этих изданий. Приветили меня и в Лондоне на БиБиСи: оттуда прозвучала серия передач с «Русскими терцинами», которые, несмотря на глушилки, были услышаны в Союзе.

Но меня, вопреки предубеждениям и антагонизму, приняла и старая эмиграция. Я стал печататься в их «Новом Журнале» — парадоксально старейшем русском издании. Хорошо подружился с двумя поэтами-первоэмигрантами Иваском и Чинновым, их уже нет. Оба — замечательные поэты, каждый хорош по-своему. Мы переписывались, обменивались посвящениями, Иваск организовал мои первые выступления и гонорары. Вообще стиль общения был иной, чем в России. Встречались редко, обычно на славянских конференциях, которые происходили в разных городах Америки, и за 2 — 3 дня наговаривались на целый год вперёд. 

Но если говорить вцелом, дух единения в писательской среде совершенно отсутствовал. Наоборот! Солженицын, в одиночестве совершавший свой писательский подвиг, прослыл националистом и консерватором, и на него накинулись с резкой критикой диссиденты и журналисты либерального толка – сначала, после его «Гарвардской речи», американские, а затем, как по команде, и иммигранты третьей волны. В этом неблагородном деле к ним присоединились Войнович и Синявский. С Синявским рассорился Максимов, редактор «Континента». Поклонники Бродского тоже не терпели Солженицына, а сам Бродский – Аксенова, которому чинил препятствия в американских издательствах, но помогал Довлатову. Из-за этого Довлатов дистанцировался от меня, которого не жаловал Бродский. Не жаловал он и Сашу Соколова, которого когда-то благословил Набоков. А Лимонов вообще заявил, что он слагает с себя звание русского писателя с его учительской ролью и признаёт только коммерческие отношения. Кузьминский, издатель антологии самиздата, ругал последними словами всех подряд. Вот так действовала на нашего брата свобода! 

После перестойки и последующих перемен в России всё стало иным и здесь. Позакрывались многие газеты и издательства. Интересней было печататься там, где больше читателей. Но прошло какое-то время, нахлынула новая волна русского люда, и в разных городах Америки появились новые русские издания, новые литературные сообщества. Поэтесса Ирина Машинская издаёт в Нью-Йорке двуязычный журнал «Стороны света», который я с интересом читаю в сети. Там же Андрей Грицман, сам двуязычный поэт, выпускает журнал «Интерпоэзия», который входит в большой портал «Журнального зала»  и, стало быть, доступен множеству читателей. В Сан-Хосе Лариса Резник почти в одиночку героически издаёт ежегодник «Связь времён». В Филадельфии литературная подвижница Елена Дубровина умудряется выпускать сразу два журнала — «Зарубежная Россия» и «Поэзия». С некоторыми из этих изданий я сотрудничаю и, конечно, приветствую их всех! 

Все-таки, в кругу ленинградских поэтов 1950-60-х вы стояли особняком. В чем особенность вашей поэтики? Если чудо поэзии, как вы написали, это открытие «небесного в земном», то научились вы творить чудеса? И каким образом в «небесном и земном» союз «и» удается поэту заменить на союз «в»?
Мне кажется, о моей поэтике ещё рано говорить. Сначала надо увидеть хорошо и внятно напечатанный, пусть и не такой уж большой, но полный корпус моих стихотворений и поэм. Пока, помимо журнальных публикаций, у меня имеется восемь малотиражных сборников, которых уже не найти на магазинных полках. Два из них изданы прекрасно: один стараниями Михаила Шемякина, другой усилиями Евгения Терновского.

Любопытно, что в 1989 году, едва приехав в Нью-Йорк, я записался в манхэттенскую библиотеку на 53 улице, между 6 и 5 авеню. На четвертом этаже библиотеки в те годы был большой отдел русской литературы. Можно было взять книги домой, можно было читать за столом в зале. Среди первых книг, которые я снял с полки, была «Звери св. Антония. Бестиарий» с иллюстрациями Михаила Шемякина. Бледная, по-моему, светло-голубая обложка, твердая в библиотечной версии, но это могла быть и твердая подложка, что часто делают библиотеки.
Но в остальных плохая печать, скверная бумага, имеются ошибки и повторения. Словом, моё поэтическое хозяйство ещё не готово предстать перед исследователем.

Но вы спрашиваете, каким образом небесное может претворяться в земное? Мне кажется, это очень просто, надо только увидеть. Например, «утренняя звезда» Венера отразилась в дорожной луже — вот вам и небесное в земном!

Как сложилась ваша жизнь в Америке? Ведь вы первым, по-моему, со времен Маяковского, воспели Нью-Йорк («внушительный батька – Мохнатый»), что не удалось Бродскому, который считал, что говорить о Нью-Йорке стихами мог бы только Супермен. Вашей одической просодии это оказалось по зубам. Чем стала для вас Америка?
О, Америка стала моим вторым (или уже третьим?) местом рождения. Полная новизна жизни дала мне такой стимул, такой «драйв», о котором только мечталось в застойном Питере. К тому же я приехал счастливым человеком, воссоединяясь с любимой женщиной, полный надежд и энергии. Образ вертикального города, возведённого людскими руками до неба, очень  соответствовал такому настрою. Наверное, с подобным чувством первопоселенцы рубили себе дома и церкви на новой земле. Я надеялся, и не напрасно, что найдётся здесь и для меня достойное место. Конечно, в последующей жизни были и разочарования, и моменты отчаяния, но и жалеть не о чем. И теперь я чувствую себя в Америке не «как дома», а просто — дома. 

Несколько слов об Ахматовой, что называется, под занавес? Ваши с ней отношения, ведь «Пятая роза» Ахматовой с посвящением вам – свидетельство дружеской близости метра и молодого поэта, молодого человека и 70-летней женщины. И еще: любопытно, как вы прокомментируете такой, из «Ахматовой» Варлама Шаламова, пассаж, который вызывает у меня изумление: «Несколько лет назад на одном из своих приемов (а ее суетность, потребность в болельщиках хорошо известны) на ней лопнуло платье, шерстяное, старое платье, которое Анна Андреевна носила c десятых годов, c «Бродячей собаки», со времени «Четок». Платье это пришло в ветхость и лопнуло на одном из приемов, и гости зашивали это платье на Анне Андреевне. Другого не было у нее, да и приема не хотелось прерывать...» Не могу представить, каким образом платье Ахматовой в молодости вообще могло налезть на А.А. пятьдесят лет и десять размеров спустя, судя по ее последним фотографиям? При этом, Шаламова никогда фантастом я не считал.
Я этот текст прежде не знал, нашёл и прочитал только после вашего вопроса. Ну, что тут сказать? Жалко Шаламова. Травмированный, исковерканный Колымой заключённый, истинная жертва страшного режима. По собственному свидетельству, он познакомился с АА в 1965 году, а она умерла в 66-м. Значит, «несколько лет назад» он не мог её видеть. Стало быть, пишет с чужих слов, видит чужими глазами... А  «суетность» — что это, разве Ахматова? Очень, очень прискорбно и недостойно.

Вы, ученик Ахматовой, почтенный университетский профессор-славист Дмитрий Васильевич Бобышев, сегодня обошли Анну Андреевну по возрасту. Как-то Сергей Гандлевский заметил, что Пушкин не подал нам примера старения поэта. Ваша книга «Я здесь» не оставляет вопроса: «А где вы были раньше?» Вы даете на него ответ. Какие советы, пожелания вы дали бы тем, кто будет не «здесь», а где-нибудь там и после? Советы поэтам, читателям, жителям планеты Земля, переживающим сегодня трудный период, как, впрочем, и в любое другое историческое время? И дай Б-г вам здоровья и долголетия.
Да, я пережил по возрасту великую и прекрасную Ахматову. Надолго пережил и более молодого, чем я, Бродского, которого проводил некрологом в «Новом Журнале». Но вот уже и Гандлевский задумался о старости... А я помню его совсем юным, когда его привела ко мне в комнату на Петроградской Лена Чикадзе, подвижница самиздата. Его тогда интересовало то же, что и вас: литературный процесс. Теперь он ищет достойные примеры старения. Шаламов явно не годится. Но вот хороший пример — Тютчев. Или же олимпийский старец Гёте. Он был великолепен даже на смертном одре, как свидетельствовал Эккерман. Но я с теплом вспоминаю наставника ленинградской молодёжи Давида Яковлевича Дара, окончившего дни на Святой земле. В его дневнике была такая запись: «Вот и старость пришла... А где же мудрость?» Именно поэтому я не даю никаких советов. 

А пожелание такое: дожить здоровенькими до глубокой старости, не впадая в слабоумие, и отдать Богу душу мирно и непостыдно, в смирении и покаянии, исполнившись звуками и днями. Аминь.